Дед решительно поднялся с лавки, сказав:
— Погоди-ка, внучек.
Как только он вышел, я подбежал к столу, влез на лавку и раскатал рулончик. С гладкого бумажного листа на меня глянул веселый человек с красным бантом на груди, с бородой и усами, как у деда, в большой кепке. Прищурившись, он махал мне рукой и словно говорил при этом: «Ну, здравствуй! Как живешь?»
— Погоди, наглядишься еще, — сказал, вернувшись, дед. В одной руке у него был молоток, в другой гвозди и газета. Он сунул гвозди в рот, а молоток под мышку, разорвал газету на узкие полоски, сделал из них четыре маленькие бумажные подушечки.
Я молча наблюдал, как он все это быстро, без лишних движений, проделывает. Мне нравилось глядеть на деда, когда он занимался какой-нибудь работой. Пилил ли он, строгал ли доски, обтесывал ли топором бревно, вырезывал ли из кленовой чурки ложку, я всегда крутился поблизости, подбирал щепу, валялся в мягких стружках.
Между тем дед не мешкал. Он разгладил портрет, примерил его на стене и, по очереди прижимая каждый угол бумажными подушечками, прибил чуть выше своей головы, напротив середины стола. Затем отступил на шаг, полюбовался и, обернувшись ко мне, сказал:
— Ленин!
Я подошел поближе, задирая голову, и мне снова показалось, что веселый человек с портрета спрашивает меня:
— Ну как дела-то? Кашу ешь?
Наверное, потому так казалось, что он смотрел прямо на меня. Только на меня одного.
— Ленин, — повторил я. — А где он?
— В Москве, — ответил дед. — Ленин всегда в Москве.
Как и почти все люди, детские свои годы я помню гораздо лучше, чем годы отрочества и юности, и мне временами чудится, что из тех дальних лет долетают даже звуки голосов моих родных и знакомых. Дед говорил басовито, но мягко. Слов у него было мало, зато каждое слово доходило до меня и оставалось в душе. Бабка, та, наоборот, любила поговорить, побраниться, и дед, слушая ее, зачастую укоризненно качал головой. Он не понимал такой бурной словесной расточительности. Бабка и дед частенько поругивались: дед скажет слово, бабка в ответ — десять. Слова у нее растягивались, и казалось, что они длиннее, чем у других. Вообще я с ранних лет стал примечать, что слова имеют разные занимательные свойства.
Помню, что бабушка вошла в горницу вскоре после того, как дед прибил на стене портрет Ленина.
— Вот я вам кого привез, — сказал ей дед.
— Вижу, вижу, — кивнула бабка. Она показала рукой в угол: — Икона-то как же?..
— Икона — твоя забота, — непреклонно ответил дед. — Ты на нее и гляди.
Главные заботы взрослых меня еще не волнуют. Но я прислушиваюсь к каждому разговору и соображаю по-своему. Вот бабушка упомянула имя знакомого мне человека — дяди Александра, дедушкиного брата. Он старше дедушки. У него густая и длинная, достающая чуть ли не до штанов борода. Возле рта она вьется серебряными колечками. Дядю Александра с его бородой я немного побаиваюсь. А дедушке он совсем не нравится. Они, братья, в ссоре. Дедушка ругает дядю Александра, дядя Александр дедушку. За что? Я уже соображаю… Мой дедушка читает газеты, ходит на деревенские собрания-сходки, выступает на них. Иногда он берет с собой и меня. На сходках шумно, весело. Все курят козьи ножки. А кто и папиросы. Стол покрыт красной материей. Люди, сидящие за этим столом, кивают дедушке, здороваются с ним. Он здесь свой. Дядю же Александра сюда, по словам дедушки, и на аркане не затащишь. Он все дома, все со своими дружками. У них свои разговоры. Какие? Я не знаю. Может быть, про бога?.. Я часто слышу, как говорит дедушка: «Жизнь его переломит!» Ломают палки, доски… А как можно переломить дядю Александра, я тоже не знаю. Но до меня уже доходят предчувствия, какая это сложная и трудная штука, жизнь.
Я видел свирепые кулачные бои, когда одно село стеной шло на другое. Это было зрелище, представление; бились, как правило, в праздники, и, хотя некоторых парней избивали до полусмерти и отливали потом водой, кулачный бой выглядел не таким уж страшным. Страшнее было, когда два парня кидались друг на друга с ножами. Тогда уж хотелось зажмуриться и закричать. Самое же страшное запомнилось мне всего отчетливее.
Однажды мой дедушка с топором в руках бросился на дядю Александра.
У нас был какой-то зимний церковный праздник, наехали родственники, во дворе запорошенные снежком стояли чужие возки и сани, под ногами у взрослых в избе ползали детишки, с утра стоял несмолкаемый шум. И только на печи, куда нас, своих, меня и моего брата, загнала бабушка, было просторно. Брат спал, а я лежал на животе и смотрел, как мечутся возле печки женщины, таская гостям блюда с мясом, пироги с рыбой, разные кисели и прочую снедь. Женщинами командовала бабушка. Она распоряжалась, где что ставить и кого чем потчевать. И вдруг мирный гул застольного разговора был прерван диким криком, грохотом, звоном, разбитой посуды и женским визгом. На кухню с воспаленными от гнева глазами выскочил дед…
Он выхватил из-под печки топор. Бабушка повисла у него на руке.
— Вася-а-а!..