Я помню это стихотворение “Проклятье” Николая Тряпкина. Помню, как мы поменяли жёлтую обложку на белую, как я искал для журнала эмблему, которая соединила бы восьмидесятые годы двадцатого века с веками минувшими — с некрасовским “Современником”, с пушкинским, с более ранними временами, вплоть до смутных, когда Россия отбивалась от польско-литовско-шведской Антанты, направляемой Ватиканом, когда у меня в голове вдруг вспыхнули слова “Минин и Пожарский”. Помню, как мы собирали этот номер с белой обложкой, на которой стоял оттиск великого памятника, изваянного Мартосом, и в котором было стихотворение “Проклятье” и остальное содержание, ошеломившее Межирова: “Эта белая обложка, под которой только тьма чёрная”...
Спустя тридцать лет я отыскал этот номер, чтобы убедиться, какой “чёрной тьмой” он преисполнен:
Перечисляю. В шестом номере “Нашего современника” за 1991 год, где напечатано стихотворение Н. Тряпкина “Проклятье”, столь возмутившее поэта, был опубликован роман писателя первой русской эмиграции “Неугасимая лампада” о Соловецком лагере, которым руководили Глеб Бокий и где бесчинствовали Натан Френкель с Дерибасом. Там же были размышления Вадима Кожинова “Об эпохе Святой Ольги”, главы из книги философа Ивана Ильина “Поющее сердце” о нравственных основах христианско-православной этики. А на обложке анонсировались публикации Дм. Балашова “Похвалы Сергию” (о Сергие Радонежском), воспоминания священника Дмитрия Дудко, очерк Льва Гумилёва “Князь Святослав Игоревич”. И всё это было под белой обложкой с памятником Минину и Пожарскому. Обо всём этом поэт выразился так: “Эта белая обложка, под которой тьма и тьма”. А может быть, пытаясь выжать из себя благодатные слёзы среди раскалённых от беспощадного солнца камней Стены Плача, он всё-таки, увидев “полунищего алима”, вспомнил “калеку”, спящего “на паперти холодной” в Троице-Сергиевой Лавре, вспомнил промёрзшие окопы под Колпино, вспомнил нечто сказанное и не поддающееся забвению:
“Я жил в морозной пыли, закутанный в снега”, “Вот и покончено со снегом, с московским снегом голубым”...
“О смерти Межирова,
— как пишет в своих воспоминаниях его племянница Ольга Мильмарк, — по русскоязычному израильскому радио сообщили раньше, чем в Москве и Нью-Йорке”.Глава седьмая
“ДА СГИНЕТ ТЬМА!..”
Перебираю письма Георгия Васильевича Свиридова ко мне. Перечитываю мои записи его монологов. Вспоминаю, как великий русский композитор — до конца дней своих не имевший ни своей собственной, ни казённой дачи — жил жизнью отшельника, снимая дачное жильё в подмосковных посёлках для себя и для своей Эльзы. Восхищаюсь, что при этом образе жизни он, отягощённый годами, недугами, творческими заботами — радушно принимал меня возле калитки, приглашал в дом, и мы начинали разговоры о судьбах литературы, о прошлом, настоящем и будущем нашей России, “о Шиллере, о славе, о любви”, если говорить словами Пушкина.
Мало того, он, используя свой авторитет и всяческие связи, пытался добиться того, чтобы на Всесоюзном радио была записана передача, в которой знаменитый артист Юрий Яковлев читал бы мои стихи.
Он сам, не жалея глаз своих, вчитывался в мои книги, столь страстно и трепетно, что иногда убеждал меня внести в них уточнения или исправления, и я соглашался с ним, с его художественным вкусом и мировоззренческой правотой.
А когда я в редкие минуты падал духом и погружался в тоску от травли со стороны профессиональных идеологов “шестидесятничества”, ободрял меня своим убеждённым словом и своей верой. Он, чувствуя моё поверхностное понимание мировой музыкальной стихии — и западной и отечественной русской, не возмущался, а терпеливо, ярко и убедительно разъяснял мне особенности многих музыкальных культур — немецкой, итальянской, французской, добрался даже до негритянских псалмов! — и, блистательно объясняя их сущность, сравнивал эти культуры с русским мелосом, рождённым народной стихией и облагороженным творчеством Глинки, Мусоргского, РимскогоКорсакова. Но это были не лекции, а пламенные, выношенные Георгием Васильевичем в течение всей жизни.
А суждения о “детях Арбата” его, сына русского простонародья, из курского села, были справедливы и неотразимы. В такого рода состоянии он был похож на русского витязя, вышедшего на поединок с сатанинским мировым полчищем. А его посещения миров Пушкина, Достоевского, Толстого и Есенина были не менее глубокими и удивительными, нежели размышления о творчестве Мусоргского и Чайковского, с которыми он разговаривал, как со своими современниками.
Видя, как я переживаю брань в свой адрес со стороны фанатиков Высоцкого, возмущённых моей статьёй “От великого до смешного”, он не сказал мне ни слова ни о Высоцком, ни о его поклонниках, как бы показывая своим умолчанием, что они не заслуживают серьёзного разговора.