Этот поколенческий сдвиг от родителя – поборника дисциплины к родителю-ментору не вполне отражал наш с Хинд собственный опыт взросления. Наших родителей нельзя было отнести ни к той, ни к другой категории. Отец был строгим, но более снисходительным, чем мать. Он всегда говорил нам: «Вы дерьмо, пока не докажете обратное. А когда докажете, проснетесь на следующий день – и нужно будет доказывать снова. Если же вам покажется, что вы добились успеха, – поздравляю, вы сделали первый шаг к провалу». Ему было семьдесят, когда мы с Хинд были подростками. Отец пережил рак легких и чуть ли не каждый день читал нам лекции о вреде курения. А вот употребление спиртного и азартные игры он считал нормой. Осознавая, что не вечен, отец страшно хотел, чтобы мы встали на ноги до его ухода. Из-за этого он, сам того не понимая, в некотором смысле превратился в феминиста: он настаивал, чтобы его дочери были независимы во всех отношениях, но всю свою жизнь не давал автономности жене. Именно благодаря его воспитанию я оказалась способна и на создание Diwan, и на развод с мужем.
Отношение матери к нам было строже – как и ее собственное воспитание. Она училась в Mère de Dieu, католической школе, где преподавали монахини, а потом в Lycée Franço-Égyptien на Замалеке. В лицее она обучалась дисциплине – своему языку любви, арабскому – своему родному языку и французскому – языку колонизаторов ее страны и языку ее религиозной конфессии. Наша мать не считала, что должна выслушивать наше мнение и идти на какие-то уступки. Среди взрослых в нашей семье вообще было не принято интересоваться мнением детей: мы должны были делать то, что велено. Мама не разделяла меня и Хинд. В детстве мы всегда обе наравне получали все наказания и награды. Этот жестокий паритет напоминал мне одну египетскую пословицу: «Равное притеснение – это справедливость». Наш досуг проходил в соответствии с ее по-военному категоричным списком нужных мероприятий (я сама по сей день составляю такие списки). Чтобы повысить наш и свой собственный уровень образованности, она водила нас во все музеи, художественные галереи и театры города. Она собирала программки, чтобы сохранить до тех времен, когда мы станем старше, – мы с Хинд делаем то же самое, когда тащим своих детей против их воли на какое-нибудь культурное мероприятие. В детстве мы обе страшно возмущались тем, что нам все лето приходилось жить в мамином беспощадном режиме культурного просвещения. Но, конечно, она была, как обычно, права. Она привила нам вкус к литературе, музыке, изобразительному искусству, танцу, и за все это я испытываю к ней запоздалую благодарность. Со временем я сумела разглядеть в строгости родителей то, что за ней скрывалось: огромную любовь и самоотверженность. Они держали нас в ежовых рукавицах и обеспечивали нам возможности, которых у них самих никогда не было, – не для того, чтобы мы выросли гениями, а для того, чтобы мы потом смогли выживать при любых обстоятельствах.
Один из бестселлеров Diwan, «Каирская трилогия» Нагиба Махфуза, описывает жизнь трех поколений семьи Ас-Сейида Ахмада Абд аль-Джавада в Каире с 1918 года до революции 1952 года. Отец семейства, деспотичный патриарх днем с бескомпромиссной строгостью командует всем домом, а ночами гуляет с танцовщицами и певицами. Его агрессия и лицемерие особенно ощутимы в сравнении с возмутительной покорностью жены Амины, которая каждую ночь терпеливо и послушно ждет его возвращения. Она оставляет наверху лестницы газовую лампу, чтобы он нашел дорогу в комнату, омывает ему ноги, говорит с ним только тогда, когда он к ней обратится, раздевает его, убирает его одежду и, если больше ему от нее ничего не нужно, тихо уходит. А каждое утро на рассвете она молится, будит прислугу и детей, следит за тем, чтобы дети позавтракали, и отправляет их в школу.
До своих двадцати с лишним лет я не воспринимала свою мать никак иначе, кроме как свою мать: я не видела в ней человека с собственными амбициями и прошлым опытом, полученным до моего рождения. Но, став постарше, я попыталась узнать о ней больше. Я начала рассказывать ей о своих личных переживаниях. Я говорила с ней как с подругой, в той манере, которая лучше для этого подходила. Я ругалась. Много. Мама не делала этого никогда. Рассказывая о медсестре, которая не дала ей воды, она могла называть ее разве что «паразиткой» – хотя я бы использовала совсем другое слово. Мало-помалу она начала открываться, рассказывать мне о своей жизни и их с папой браке то, чего я никогда раньше не знала. У меня даже появилось ощущение, что теперь я знаю о своих родителях и их отношениях, пожалуй, слишком много. Но потом я осознала, что мы с Номером Один делаем со своими дочерями-подростками то же самое.