Поэтому неудивительно, что когда мы доходим до «первых» романов, то видим, что они, оказывается, уже прекрасно осознают свои сильные и слабые стороны, что они рефлексируют. Кто-то может сказать: почти постмодерн. Если этот кто-то хотел быть сбитым. А это вряд ли. Дело в том, что, как правило, мы думаем, что произведение, описывающее само себя, есть продукт современности, но в случае с романом это ошибка. Первый метапрозаический роман? «Дон Кихот» (1605). И вообще во многом самый первый роман. На английском языке метапроза впервые появляется, наверное, в «Тристраме Шенди» (1759–1769). В обеих книгах полно юмора, смелых игр с текстом – каламбуров, обманутых ожиданий, печатных гамбитов в виде пустых страниц, в общем, всего, что Сервантес или Стерн могли выдумать в этой новой форме, которую они явно не принимали слишком серьезно. И чернила еще не успели высохнуть на рукописи «Памелы» Сэмюэла Ричардсона, когда Генри Филдинг – тот, который написал «Тома Джонса», – выступил со своей пародией «Шамела». В некоторых отношениях времена молодости романа похожи на времена Дикого Запада: почти никаких правил и бешеная активность. В том числе и потому, что тогда еще не было никаких моделей поведения романиста по отношению к своему произведению. Пока нет традиции, почтительности к ней быть не может. Те, первые, романисты могли делать что им заблагорассудится; они это и делали.
Только потом поведение романистов было кодифицировано. Я уже где-то говорил о специфике викторианского издательского дела. Сейчас же обратим внимание на то, что это дело – публикация выпусками, массовая аудитория, линейное повествование, прихотливые сюжеты – говорит нам о самих повествованиях. Эти приемы упорядочивали романы: по структуре они все больше и больше стали походить один на другой, а по причинам не только философским, но и коммерческим стали менее экспериментальными, чем в другие времена. Позднее викторианцы двинулись путем реализма, под которым мы подразумеваем не только точность в изображении мира, но и упорное, почти до фанатизма создание иллюзии реальности. А может быть, и не просто «почти». Идея состояла в том, чтобы читатель погрузился в роман, как в историю жизни своих друзей (а читатели частенько относились к героям, с которыми они проводили по многу месяцев, как к закадычным друзьям или заклятым врагам). В любом случае, если ваш взгляд на мир, экономические принципы и издательское дело создают из реалистического романа наивысшую из мыслимых форм, вы вряд ли будете тратить много времени, привлекая внимание к их искусственности. И это правильно. Раз вы читатель, захочется ли
Значит ли это, что Харди не замечает, как, корпя много месяцев над рукописью в пятьсот с чем-то страниц, он создает нечто искусственное? Конечно нет. Это значит, что он предпочитает не подчеркивать искусственность своей книги. В критике такой акцент называется «выведение на первый план» и означает, что некий аспект работы выдвигается вперед, чтобы привлечь к нему особое внимание. Почти все литературные реалисты стремятся выдвинуть на первый план историю, а расплывчатое понятие художественного самосознания задвинуть подальше. Очень далеко.
Есть тенденция рассматривать все виды метапрозы как «постмодернизм» (термин настолько аморфный, что почти всегда он становится несостоятельным), как всего лишь функцию от конкретного исторического момента, когда, по-видимому, у писателей иссякли идеи. И на самом деле казалось, что подобная опасность существует. В то время, когда появилась книга Гэсса, ходило много разговоров о смерти романа. В 1967 году в журнале Atlantic Monthly Джон Барт опубликовал свое знаменитое эссе «Литература истощения», утверждая, что возможности романа истощились, что сделано уже, пожалуй, все, что только можно сделать с этой формой. Однако прошло четырнадцать лет, и в продолжении, эссе «Литература восполнения», он провозгласил чудесное исцеление пациента, повествовательная пневмония которого оказалась банальным насморком. Какая радость!