Мы попробовали уложить Нерона в коробку, но его густая шерстка торчала из нее во все стороны, а хвост вообще не желал там помещаться.
– Тогда просто закопаем его в землю, – сказала Лидвин. Сходила в сарай возле дома, принесла две лопаты.
За садовым домиком, рядом с вьющейся розой, мы вырыли глубокую яму. Лидвин осторожно положила туда Нерона. Выглядел он вообще-то очень красиво – рыжий кот в черной земле. Она срезала две белые розы и одну дала мне.
– Сперва ты.
– Прощай, милый Нерон, мне будет тебя недоставать. – Последние два слова я произнесла немного писклявым и хриплым голосом. Нагнулась и осторожно положила розу на шубку Нерона.
Лидвин откашлялась. Бросила розу в могилу и сказала:
– Нерон был рыжий, толстый, большой. А теперь вот неживой… Неживой.
Вроде как стишок. Я посмотрела на нее. Она улыбнулась.
– Да, детка, все дело в ритме. – И по щеке у нее опять скатилась слезинка.
Этот отрывок показывать Лидвин нельзя. Мне кажется, она наверняка бы одобрительно кивнула и сказала что-нибудь вроде: «Хорошо, что ты не называешь чувства». Я очень старалась просто описать то, что видела и слышала.
«Пусть читатель сам догадывается», – твердит Лидвин.
Я дала почитать этот отрывок Диркье. Ей очень хотелось прочесть что-нибудь мое. Но я не позволяю ей – пока не позволяю – читать, что́ пишу о ней. Или о чем говорю с Лидвин. Или что пишу о маме. Так что остается совсем мало. Ну и вот, отрывок про Нерона. Диркье очень любит животных. Особенно тех, кого можно погладить. Она сказала, что рассказ грустный.
24
Мы сидели в саду, в темноте. Папа пил пиво, я – горячее шоколадное молоко. Калле уже спал. Диркье была в Утрехте.
– Пап, а почему маму кремировали? Теперь у нас нет могилы, куда можно ходить.
Он повертел в руках стакан, на пиве снова появился слой пены. Раньше мы говорили: пиво со сбитыми сливками.
– Пап, ты слушаешь? Почему маму не похоронили?
Он поднял глаза.
– Она считала, что лежать под землей – полная чепуха. Всегда повторяла: когда я умру, пусть меня сожгут. Ей не нравились кладбища, она и на могилу родителей никогда не ходила. «Они же всегда со мной, верно?» – так она говорила.
Хотелось бы мне чувствовать то же по отношению к маме.
Мамин прах мы развеяли в дюнах Терсхеллинга. Мне тогда было шесть лет. До сих пор точно помню, на вершине какой дюны мы стояли. Папа написал на песке: «Луиза». Я и сейчас иногда там бываю, только вот ее не чувствую. По правде, я ее вообще никогда не чувствую.
– Как бы все было, будь мама жива?
Папа откупорил еще одну бутылку пива, налил полный стакан.
– Она бы ужасно тебя разбаловала, слишком у нее было мягкое сердце.
– Мягкое сердце?
– Она просто не умела на тебя сердиться. Все, что ты делала, считала замечательным. Стоило тебе намалевать картинку, она сразу решала, что у тебя талант. А когда ты вырывала страницы из ее книг, она только смеялась. Все тебе позволяла. Не хочу сажать ребенка в клетку. Пусть открывает мир, говорила она. Но когда ты принялась тыкать пальчиками в компьютер, я все ж таки посадил тебя за решетку.
– Ты все еще часто о ней думаешь?
Или чаще, чем о Диркье? – сразу же подумала я.
– Каждый день, сурикатик, каждый день. – Он отхлебнул большой глоток пива и поперхнулся. Пришлось хорошенько хлопнуть его по спине.
25
«Сейчас примерно половина нидерландцев выбирает кремацию как быстрый и чистый способ». Это я читаю на сайте крематория Розенхоф. Почему я тотчас невольно думаю про «Чисто английские убийства»?
Маму кремировали в Розенхофе, но я ничего не помню. Смотрю на фотографии на сайте: вдруг увижу что-нибудь знакомое? В зале там висят большие картины с изображением роз. Они ничего мне не говорят.
Прокладываю на айфоне маршрут. До крематория всего шесть километров. Отправляю папе сообщение, что немножко покатаюсь на велике, и жму туда. На парковке полно автомобилей, но людей не видно. Я ставлю велосипед у входа, запираю на замок и обхожу вокруг здания.
Ничего я не чувствую.
А можно просто так взять и войти внутрь? Стеклянные двери открыты, там висит табличка с надписью «ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ». По синей ковровой дорожке я вхожу в широкий коридор.
Ну вот, пожалуйста. Навстречу мне идет человек в светло-сером костюме и сверкающих черных ботинках. Голова у него лысая и блестит точно так же, как и ботинки.
– Ты из семейства Дорман? – спрашивает он.