–
Как ни странно, очень они были разными людьми, Чуковский и Чумандрин почти подружились. Николай Корнеевич вспоминал:
«Сошелся Стенич и еще с одним рапповцем – с Михаилом Чумандриным, – имя которого звучало грозно и страшно для питерских интеллигентов конца двадцатых годов. Это был молодой толстяк в косоворотке, самоуверенный, темпераментный, с самыми крайними левацкими взглядами. Его приверженцы дали ему прозвище “бешеный огурец”. Он не признавал русских классиков, потому что они были дворяне, не признавал переводной литературы, потому что она сплошь буржуазная.
– Лучше своя телега, чем чужой автомобиль, – любил говорить он.
При его нетерпимости в понятие “свой” попадали чрезвычайно немногие. Все те писатели, которые с первых лет революции создавали советскую литературу, оказались для него не “своими”, а “чужими”, – просто потому, что были интеллигенты. “Своими” он признавал только некоторых рапповцев, да и то далеко не всех, а лишь тех, которые входили в группу “На посту”. Всех остальных он ненавидел и считал нужным истребить. Алексей Толстой – новобуржуазная литература, Маяковский – мелкобуржуазный поэт, Федин и большинство серапионов – правые попутчики, Михаил Слонимский и Михаил Козаков – левые попутчики… Но тоже… Знаем мы их.
Он казался несокрушимым в своей заскорузлой узости. Сверкая маленькими голубенькими глазками на толстом одутловатом лице, держал он свои сокрушительные речи – всегда от имени Советской власти и мирового пролетариата, – и всякого, кто осмеливался ему возражать, немедленно причислял к контрреволюционерам. Он не был ни карьеристом, ни приспособленцем. Это не было средством для проталкивания в печать своих неумелых романов. Это был человек скромный, бескорыстный, даже аскетический. Нетерпимость его была искренняя.
– Он на чистом сливочном масле, – говорил про него Стенич. – Ни капли маргарина.
Тем более сокрушительной казалась его нетерпимость. Умный, подозрительный и проницательный, Чумандрин сразу чувствовал маргарин в любом своем собеседнике, поэтому подладиться к нему, приспособиться было невозможно. Дружил он с одним Юрием Николаевичем Либединским, присланным из Москвы, из рапповского центра, для налаживания работы в ЛАПГГе. И было нам чему удивляться, когда вдруг Чумандрин подружился со Стеничем.
Казалось бы, все в Стениче должно было бы быть ему чужим и противным, начиная с галстука. Чумандрин считал галстук признаком буржуазности, галстуков не носил и всех людей в галстуках брал под подозрение. Исключение из партии, непролетарское происхождение, знание трех языков, обоготворение Льва Толстого и Блока, любовь к стихам Мандельштама и Ахматовой – “этих внутренних эмигрантов”, дружба с “правым попутчиком” Олешей – все должно было отвращать Чумандрина от Стенича. И вдруг оказалось, что то тут, то там их видят вместе. Причем Чумандрин хохочет от каждого слова Стенича и поглядывает на него не только ласково, но даже восхищенно. И, пожалуй, еще удивительнее было то, что Стенич говорил про Чумандрина:
– Пишет пока плохо. Но дьявольски умен и талантлив.