Последнее письмо родителям Борис Корнеевич послал 4 октября
1941 года. Через несколько дней он погиб в боях под Можайском. О гибели сына родители и брат с сестрой узнали только после того, как Корней Иванович в марте 1942 года письменно обратился к заместителю наркома обороны Е. А. Щаденко.
Квартира Николая Корнеевича была разрушена во время очередной бомбежки Ленинграда. С женой ему удалось ненадолго увидеться в августе 1942 года. Но до этой встречи надо было еще дожить, пережить тяжелую первую блокадную зиму
Голод и холод
Осажденных ленинградцев больше всего мучил голод. В очерке «В осаде» Чуковский написал:
«Голод вовсе не резкое страдание, как многие думают. Если человек съедает один ломтик хлеба в день и больше ничего, самые сильные муки голода он будет испытывать через сутки после начала такого режима; дальше же эти муки не только не возрастут, а притупятся. Дальше человек испытывает как бы постоянную тянущую пустоту внутри себя, как бы особого рода тоску, которую нельзя ни заглушить, ни забыть. Дальше уже возрастает не голод, а потеря сил. Силы уходят быстро, очень заметно – все то, что ты мог преодолеть вчера, сегодня уже непреодолимо. Человек оказывается окруженным неподатливыми вещами – стульями, которые нельзя ни поднять, ни подвинуть, лестницами, на которые невозможно взобраться, дровами, которые невозможно расколоть, одежда, которую невозможно достать из шкафа, уборной, до которой невозможно добрести. Бессилие, возрастающее с каждым днем, рождает отчаянье и страх.
Пожалуй, страх перед своим наглядно возрастающим бессилием и есть величайшая из мук, причиняемых голодом. К несчастью, голод обычно нисколько не затуманивает сознания – голодающий организм, живущий за счет собственных мышц, дольше всего бережет нервные клетки мозга. Человек, медленно погибая от голода, отлично видит и сознает все, что с ним происходит. Он с ужасом наблюдает за своим ежедневно изменяющимся телом. Юбка, когда-то узкая, теперь сваливается с бедер; груди превращаются в пустые мешочки, икры ног исчезают, весь скелет как бы вылезает наружу – человек открывает у себя такие кости, о существовании которых он никогда прежде и не подозревал.
Впрочем, бывает иногда и по-другому – человек начинает пухнуть. Ноги распухают так, что на них не лезет никакая обувь; щеки отвисают, шея срастается с подбородком. И при этом полная беспомощность – ног невозможно поднять. Я не медик и не знаю, как на это смотрит наука, но в то время такое распухание объясняли тем, что люди пили слишком много воды: пили не из жажды, а чтобы чем-нибудь наполнить мучительную пустоту внутри.
Неправда, что человек больше всего боится своей смерти; я слишком много раз видел людей, которые боялись чужой смерти гораздо больше, чем своей. А для себя человек больше смерти боится медленного умирания, беспомощности, долгих страданий в одиночестве. Постепенное угасание от бессилия, в холоде, темноте и одиночестве – так в Ленинграде за зиму 1941-42 года умерли сотни тысяч».
Вторым врагом людей был холод.
«Морозы в тот год, – вспоминал Чуковский, – установились рано, с середины октября, и начали ослабевать только в апреле. Осенние бомбежки 41-го года разрушили сравнительно не так уж много домов, но выбили множество окон. Оконного стекла в осажденном городе не оказалось, и заменить выбитые окна было нечем. Люди переселялись в те комнаты и те квартиры, где стекла уцелели. Не считаясь с родством, селились вместе, как можно теснее, чтобы сберечь тепло. Как в девятнадцатом году, сооружали маленькие жестяные печурки, трубы которых выводили в форточки. По этим торчащим из форточек трубам можно было, взглянув на дом снаружи, определить, где еще теплится жизнь. Топили мебелью, полами, стенными перегородками, постепенно всё разрушая вокруг себя. Ставили кровати вокруг печурки и, слабея, все дольше и дольше лежали на этих кроватях. Было здесь и освещение – в маленькую аптечную склянку наливали керосин или солярку, вставляли фитилек-шерстинку, и эта лампадка, как крохотная звездочка, сияла и ночью и днем. Я не оговорился, – и днем, потому что зимние дни в Ленинграде очень коротки, и снимать с окон затемнение, чтобы через три часа прилаживать его снова, было для обессиленных людей слишком трудным делом.
Так жили, так и умирали».