— Нет, доказательство, но лишь в ряду других.
— А других нет, — заметно повеселела она.
Улыбнулся и Рябинин, сам не зная чему. Видимо, радостному лицу женщины, которое на глазах ожило красотой и надеждой. Задрожали ресницы и взметнулись арочки бровей, готовые взлететь; удивлённые губы опять стали грешными; покатые плечи покатились ещё женственнее; а щёки, неожиданно худощавые, так и заиграли сдержанной силой.
— Ну, вот и всё, — заключил Рябинин. — Жизнь продолжается.
— Я же говорила, что бог-бухгалтер следит за балансом.
— Но ваш баланс, Жанна, ещё не раз нарушится, — сказал он, спохватываясь, ибо опять предрекал.
— Следственная интуиция?
— Нет, жизненный опыт.
— Почему же он нарушится?
Рябинин замялся, но предрекать так предрекать.
— Ну, хотя бы потому, что живёте вы модой.
— Модой живут знаете сколько людей? И процветают.
— Мода для тех, кто ничего не имеет за душой. А мне показалось, что в вас теплится индивидуальность.
— Спасибо. Хоть теплится.
Отпущенная ушедшим напряжением, мысль Рябинина стала свободнее. Он придвинул листок и записал «Мода заполняет пустую душу, как мутная вода след в земле. Быть модным — значит, быть не самостоятельным».
— Про меня? — она поджала губы от якобы накатившего страха; вдруг про неё?
— Про всех.
Жанна вздохнула и не то чтобы возразила, а мягко не согласилась со всеми его словами о моде:
— Потрёпанная книжка всегда интересней новой.
— Это уж стадность.
— Сергей Георгиевич, из ваших взглядов можно гвозди делать.
— Взгляды такими и должны быть.
— Мне кажется, вы со своими взглядами чаще ошибаетесь, чем я со своими. Мода плохая… А ведь она приобщает к культуре скорее, чем филармония и библиотеки.
— Это новенькое, — беспокойно сказал Рябинин.
Откуда она, внезапная тревога? Он упёрся взглядом в стол, пробуя её нащупать в памяти. Что-то он сделал не так, сделал недавно, только что…
— Сергей Георгиевич, мода похожа на айсберг. Мы видим только верхушечку. А что мода рождает? Одно время стали модными белые пряди в волосах. Глупость? Не скажите. В идеале виделся человек много страдавший и переживший. Загар в моде. В идеале — бывал на морях, путешествовал, здоров. Книги собирает ради корешков… В идеале — начитан, интеллектуален. Машинки пишущие все покупают… В идеале — деловой человек, занятой, собранный. Пусть люди идут к своему идеалу. Сегодня корешок стоит, а завтра и книги прочтут. Сегодня машинка стоит, а завтра и роман напечатают.
Рябинин отыскал своё беспокойство: консультировал он вслепую, чего никогда не делал. Не во вред ли ей, Георгию, кому-то? В конце концов, не во вред ли законности…
— Жанна, что совершил ваш Георгий? — перебил её Рябинин непрекословным голосом.
— Его только подозревают.
— В чём?
— В краже, Сергей Георгиевич.
— В краже чего?
— Бриллианта.
— Бриллианта?
— Да, бриллианта, — с вызовом бросила она, прищуривая глаза.
— Алмаза, — тихо и только себе перевёл Рябинин.
Машин поцелуй остался на его губах. Они проплыли всю реку, они вернулись в лагерь, они уже ходили в другие маршруты — уже дикий виноград тёмно посинел и покраснели его листья. А её поцелуй ощущался, точно вчера она прикоснулась своими губами к краешку его губ.
Теперь он чаще бывал в Машиной палатке. Они вместе камералили под приглушённую музыку транзистора, и Рябинин уже отличал Чайковского от Бетховена. Или она рассказывала про алмазы — он уже знал имена почти всех крупных бриллиантов. Или говорила о геологии — он уже знал, что породы бывают кислые, основные и ультраосновные. А его топаз лежал на видном месте, тревожно мерцая.
Последние дни их маршруты шли по сопкам, поросшим плотным мелколесьем ореха и дуба; по осыпям жёлтой щебёнки, которая ползла под ногами куда-то вниз, в омут когтистой зелени. Они так уставали, что вечерами не было сил камералить. Поэтому сидели вместе со всеми у костра, тихонько подтягивая старым и грустным геологическим песням…
Отужинав, Рябинин пошёл к костру, но Маши там не было. Не оказалось её и в палатке. Он стал описывать беспокойные круги, всё дальше удаляясь от лагеря, пока не глянул на сумеречный берег. Там белела крупная одинокая птица. Нет, не птица…
Маша уместилась на плоском обломке кварцита, поджав под себя ноги, лишь кофточка белела. Рябинин подошёл, не решаясь спугнуть её задумчивость.
Нескончаемо журчала река, где-то рядом завихряясь. Прыгали из воды за мошкой касатки, рыбы с плавниками, похожими на острые укороченные крылья. Где-то вскрикнула птица, где-то рыкнул кабан. Где-то верхами сопок прошумел уже ночной ветер. И негромко пели геологи, отчего далёкость людского мира казалась ощутимее.
Ему хотелось проникнуть в её одиночество. В чём оно, зачем оно? Грустит ли она о далёкости людского мира… Размышляет ли о проблемах геологии… Думает ли о нём, о Рябинине… Или бездумно смотрит на резвых касаток, как заворожённо глядит в огонь?
— Маша! — окликнул он, чтобы обратить на себя внимание.
Она тяжело подняла голову, преодолевая ту силу, которая заворожила её. В слабом свете, идущем от звёзд, от светлого песка, от белой гальки, от кофточки, мокро блеснули щёки.
— Плачешь?
— Плачу, Серёжа.