Но это еще ничто в сравнении с величайшей жертвой, которую принес Энгельс, отказавшись от научного творчества в тех размерах, какие ему были доступны при его беспримерной работоспособности и большом даровании. Точное представление о научных наклонностях Энгельса можно составить себе тоже только из переписки между Энгельсом и Марксом, причем достаточно встречающихся в письмах указаний на занятия языками и военными науками. Энгельс питал к ним особый интерес, отчасти по «старой склонности», отчасти же ввиду практических потребностей пролетарской освободительной борьбы. Как он ни ненавидел всякую «самовыучку» — всегда бессмысленную, говорил он с презрением, — но все же не был, как и Маркс, кабинетным ученым. Каждое новое научное приобретение становилось для него вдвое более ценным, если могло содействовать освобождению пролетариата от цепей.
Так он начал с изучения славянских языков по тому «соображению», что «по крайней мере один из нас» должен ввиду грядущей мировой драмы знать язык, историю, литературу, общественные учреждения тех народов, с которыми пред стоят столкновения самым ближайшим образом. Смуты на востоке и направили его внимание на восточные языки. Арабский с его четырьмя тысячами корней отпугнул его, но «персидский язык прямо детская забава», — пишет он, прибавляя, что одолеет его в три недели. Затем пришла очередь германских языков. «Я погрузился в изучение Ульфилы, — пишет Энгельс. — Хочу справиться наконец с проклятым готским языком, которым до сих пор занимался только урывками. К удивлению, оказалось, что я знаю гораздо больше, чем думал. Если я добуду хорошее пособие, то надеюсь вполне покончить с готским в две недели. Потом перейду к древненорвежскому и старосаксонскому, которые тоже знаю только наполовину. До сих пор работаю без словаря или иных пособий — только с готическим текстом и Гриммом; а старик действительно молодец». Когда в шестидесятых годах возник шлезвиг-гольштинский вопрос, Энгельс занялся «фризо-английски-ютландско-скандинавской филологией и археологией»; при новой вспышке ирландского вопроса он «позанялся кельтско-ирландским» и т. д. Ему очень пригодилось его обширное знание языков в генеральном совете Интернационала, причем, правда, про него говорили, что «Энгельс заикается на двадцати языках», так как он слегка пришепетывал, когда волновался.
Энгельса прозвали также «генералом» за то, что он еще более ревностно и основательно занимался военными науками. И в этом отношении «старая склонность» питалась практическими потребностями революционной политики. Энгельс имел в виду «огромное значение, которое parti militaire приобретет в ближайшем революционном движении». Участие офицеров, которые в годы революции сражались на стороне народа, не принесло пользы делу. «Этот солдатский сброд, — говорил Энгельс, — проникнут отвратительным сословным духом. Они смертельно ненавидят друг друга, завидуют друг другу, как школьники, по поводу малейшего отличия, но все заодно по отношению к „штатским“». Энгельс добивался того, чтобы иметь возможность высказываться по этим вопросам, не попадая впросак.
Устроившись в Манчестере, Энгельс сейчас же принялся «зубрить военщину». Он начал с «самого простого и обычного, с того, что требуется для экзамена на прапорщика и поручика и что поэтому предполагается известным каждому». Он прошел учение о войске во всех технических подробностях: элементарный курс тактики, фортификацию, начиная с Вобана до современной системы отдельных фортов, устройство понтонных мостов и полевых окопов, виды вооружения вплоть до разных систем устройства полевых лафетов, уход за ранеными в лазаретах и многое другое. После того он перешел к всеобщей военной истории и особенно усердно изучал англичанина Напьера, француза Жомини и немца Клаузевица.
Энгельс менее всего восставал в духе плоского либерализма против нравственного бессмыслия войны; он, напротив того, старался выяснить исторический смысл войны, чем неоднократно вызывал сильный гнев высокопарных демократов. Уже такой певец, как Байрон, изливал некогда чаши бурного гнева на обоих полководцев, которые в битве под Ватерлоо были знаменоносцами феодальной Европы и нанесли смертельный удар наследнику Французской революции; по характерной случайности, Энгельс в своих письмах к Марксу тоже набросал исторические портреты Блюхера и Веллингтона. Портреты эти такие ясные и точные при всей своей сжатости, что и при современном состоянии военной науки едва ли требуют малейшей поправки.
И в третьей области знаний, очень занимавшей Энгельса, в области естествознания, ему не было дано довести до конца свои исследования в течение тех десятилетий, когда он взял на себя кабалу купечества, чтобы предоставить простор для научной работы тому, кого он ставил выше себя.