Виделись с вечно влюблявшимся в молодых девиц Бальмонтом, с маститым и самоуверенным Мережковским, с его супругой, подвижной и ядовитой Зинаидой Гиппиус, сыпавшей остроумными шутками Надеждой Тэффи.
Весьма по сердцу пришелся Бунину его новый знакомый — химик по профессии Марк Ландау. Он был элегантен, красив, густые черные волосы разделял пробор. Манера обращения была крайне деликатной. Он словно боялся ненароком обидеть человека.
Еще в России Марк Ландау издал две книги — поэтический сборник и литературоведческий труд. Узнав, что Бунин их не читал, огорчился:
— Вы самый дорогой для меня читатель! Иван Алексеевич, если это возможно, пожалуйста, прочтите рукопись моего романа.
Бунин пролистал толстую рукопись и приятно удивился:
— Батенька, да у вас настоящий талант. Истинно говорю — золото без лигатуры! Вас ждет, уверен, блестящее будущее…
Талант смотрел на Бунина темными печальными глазами, меланхолично вздыхал:
— Разве сейчас книги кому-нибудь нужны? Эмиграции не читать — кушать хочется… И никто меня печатать не захочет.
На этот раз скептик ошибся. За свою жизнь бывший химик выпустил множество исторических романов, которые были переведены на многие языки и принесли их автору громкую известность. Печатал он их под псевдонимом Алданов. (Мы тоже будем его так звать.)
Сестра Алданова — Любовь Александровна Полонская и ее муж Яков Борисович, в прошлом присяжный поверенный в Киеве, а теперь приказчик в книжном магазине Якова Поволоцкого на рю Бонапарт, устроили у себя литературный салон и просили:
— Иван Алексеевич, надеемся, что вы доставите нам несказанное наслаждение — слушать ваши новые стихи.
— На душе так скверно, что я ничего не пишу, — признался Бунин.
— Ах, как жаль! — искренне огорчились Полонские. — Мы так любим вашу поэзию.
Сырым парижским вечером Бунин возвращался от Полонских к себе на рю Жак Оффенбах. Последнее время он неотвязно думал о Юлии: «Как жаль, что оставил брата в Москве. А впрочем, так уж ли сладка чужбина? Кругом чужая речь, живешь словно в гостях, которые не выгоняют, но лишь тяжко вздыхают, давая понять, что пора расходиться…»
Зачем-то свернул с Больших бульваров в темный переулок, увидал вывеску на русском языке: «Чайная». За витриной было светло и заманчиво. Он зашел на этот свет. Запах кушаний и тепло помещения показались уютными. Он молча кивнул миловидной хозяйке в белом фартуке, снял плащ, повесил мокрую фетровую шляпу, заказал бутылку легкого светлого вина, сыр камбоцолу, рассольник и жареную осетрину. С наслаждением вытянул бокал и вдруг сказал:
— Принесите бумагу для письма!
Хозяйка наблюдала, как господин что-то быстро пишет, зачеркивает и снова пишет. Рассольник пришлось возвращать на кухню — подогреть. Зато твердым, чуть угловатым почерком было начертано стихотворение — первое в эмиграции:
За этот период сохранилась единственная дневниковая запись Бунина:
«Париж, 19 августа 1920 года. Прочел отрывок из дневника покойного Андреева. „Покойного“! Как этому поверить! Вижу его со страшной ясностью, — живого, сильного, дерзко уверенного в себе, все что-то про себя думающего, стискивающего зубы, с гривой синеватых волос, смуглого, с блеском умных, сметливых глаз, и строгих, и вместе с тем играющих тайным весельем; как легко и приятно было говорить с ним, когда он переставал мудрствовать, когда мы говорили о чем-нибудь простом, жизненном, как чувствовалось тогда, какая это талантливая натура, насколько он от природы умней своих произведений и что не по тому пути пошел он, сбитый с толку Горьким и всей этой лживой и напыщенной атмосферой, что дошла до России из Европы и что так импонировала ему, в некоторых отношениях так и не выросшему из орловского провинциализма и студенчества, из того толстовского гимназиста, который так гениально определен был Толстым в одной черте: „Махин был гимназист с усами…“»
К Буниным по соседству (жили в одном доме) заглянул Куприн.
— Ничего я здесь не напишу, — сказал Александр Иванович. — Я постоянно Россию вспоминаю, ничего в голову не идет. Какой-то кошмар! Вон Мережковские — им вроде наплевать — Москва или Варшава, Невский проспект или Латинский квартал. Крыша над головой есть, обед и ужин на столе — значит, порядок! А я дошел до того, что письмо не могу туда спокойно написать, ком в горле… Я или повешусь, или сопьюсь. Вот увидишь!
— Ты не один такой! — резко возразил Бунин. — Все мы Россию, наше русское естество унесли с собой, и, где бы мы ни были, она в нас, в наших мыслях и чувствах. Надо не спиваться, а работать…
Куприн промолчал.
Русские оказались людьми крепкого замеса.