— Да. — Сосинский вздернул подбородок. — Он сказал, что является агентом ЧК, и предложил мне работать на Лубянку. Я сказал: «Почему вы доверяете мне такую тайну? Вы что, уверены, что я ваш единомышленник? И чем вы докажете, что являетесь московским агентом, а не провокатором экстремистских эмигрантских организаций?» Эфрон начал лепетать что-то невнятное. Я добил его: «Откуда у вас берется такое безусловное доверие ко мне, что вы рискнули сообщить мне тайну, которая может стоить вам жизни? Почему вы думаете, что я не разглашу вашу страшную тайну в печати?» «Вы не осмелитесь!» — крикнул Эфрон и быстро исчез.
— Я согласен с теми, — вступил в разговор Алданов, — кто обвиняет Эфрона во многих преступлениях: в убийстве генерала Кутепова, Игнатия Рейса, в похищении генерала Миллера и доставке его в Москву.
— Эти преступления в свое время наделали много шума, — согласилась Тэффи. — Как и история с убийством Петлюры…
— Все тайное со временем делается явным! — добавил Зайцев.
Терапиано, вопреки своей с итальянским переливом фамилии, был коренным русским. Он прочитал недавно написанное:
Мы пленники, здесь мы бессильны,
Мы скованы роком слепым,
Мы видим лишь длинный и пыльный
Тот путь, что приводит к чужим.
И ночью нам родина снится,
И звук ее жалоб ночных —
Как дикие возгласы птицы,
Птенцов потерявшей своих.
Как зов, замирающий в черных
Осенних туманных садах,
Лишь чувством угаданный. В сорной
Траве и прибрежных кустах
Затерянный, но драгоценный
Свет месяца видится мне,
Деревья и белые стены
И тень от креста на стене…
— Браво, браво! — захлопал в ладоши Бунин.
Молодые поэты редко ему нравились, им не всегда хватало простоты и отделанности стиха. Даже Цветаеву Бунин считал «излишне вычурной», хотя, безусловно, обладавшей могучим дарованием. Но стихотворение Терапиано пришлось ему по душе — своей ностальгической ноткой.
Осмелевший поэт протянул — «для автографа!» — том «Лики», вышедший в прошлом году в Брюсселе и сегодня на последние тридцать франков приобретенный в магазине Якова Поволоцкого.
Пока Бунин настраивал «вечное перо» и потом твердым угловатым почерком писал несколько дружеских строк, Терапиано спросил:
— Простите, Иван Алексеевич, я читал и слыхал утверждения, что вы всегда выдумываете ваши сюжеты и «Жизнь Арсеньева» вами тоже выдумана…
Бунин утвердительно кивнул:
— Полностью! В том числе и вторая часть романа, которую вам торжественно вручаю с автографом. На склоне ваших дней, когда моя посмертная слава возрастет до необъятных размеров, на аукционе сможете, Юрий Константинович, продать с выгодой. Учтите!
— Громадное спасибо, но я никак не могу отделаться от мысли, что «Жизнь Арсеньева» — роман автобиографичный.
— Все, что мы творим, основано на личном опыте, на собственных ощущениях. Но напрасно думать, что вся жизненная канва моего героя совпадает с моей. Гиппиус — умная (как о себе она думает), но тоже этого не понимает. Писала о «Митиной любви» — «это опыт биографии». Если у Мити первый любовный опыт был неудачным, так, значит, это относится и ко мне? Полная чушь! Впрочем, подымем бокалы…
Пили за мир в Европе, за творческие удачи, за ушедших в мир иной Шаляпина, Ходасевича, Куприна, где-то затерявшегося Сашу Койранского…
Сосинский сказал, что ему очень хотелось бы побывать в Москве. Бахрах тоже признался, что не был в Белокаменной.
— Когда, молодые люди, окажетесь в древней столице, — хитро сощурилась Тэффи, — не забудьте, зайдите в Мавзолей, поклонитесь дедушке Ленину.
Дон-Аминадо вновь оживился:
— Анекдот хотите?
— Всегда хотим! — за всех ответил Полонский-старший.
— Ленину в Мавзолей пришла телеграмма: «Вставай, проклятьем заклейменный!» И подпись: «Весь мир голодных и рабов».
Бунин усмехнулся, согласно кивнул, а Вера Николаевна решительно сказала:
— Какой это стыд и кощунство — положить покойника поверх земли! Каким бы злодеем он ни был, к праху следует отнестись по-христиански, с большею милостью — укрыть могильной землею. Хотя бы за оградой — как убийцу…
— Какой-то чернец, которого я встретил в церкви Серафима Саровского на рю Лекурб, древний такой старик, лицо все изъедено глубокими морщинами, а глаза неожиданно молодые, умные, сказал мне еще лет десять назад: «Пока этот покойник смердит на поверхности, не будет России ни мира, ни добра!» Это ему, дескать, такое видение Матери Божьей было. Она явственно эти слова произнесла.
Вера Николаевна перекрестилась:
— Господи, дивны дела Твои!
Пришло время прощаться. Все столпились в прихожей. И никто не расходился. Словно какие-то незримые путы удерживали их вместе, словно что-то сильное и неземное явственно сказало: «Не спешите, запомните этот миг. Никогда более вам не собраться всем вместе. Жизнь прежняя оборвется — еще раз ох как круто переменится!»
Сосинский подошел к Бунину:
— Иван Алексеевич, сегодня мы вспомнили Эфрона.
Я стал свидетелем и даже невольным соучастником убийства сына Троцкого — Седова. В моей типографии он печатал «Бюллетень оппозиции» своего отца, держал корректуру. Вы никогда Седова не встречали?