– Фрау устала и хочет скорее домой. Может, дома обсудим город-сад?
Он пошел молча вперед. Она тоже. Вспомнив про оставленный позади чемодан, вернулась и потянула его за собой. Она правда устала. Еще минут десять идти.
– Хорошо, – она наклонила голову к нему, – кто это написал? Евтушенко?
– Маяковский.
– Спасибо. Приму к сведению.
Он шел, глядя куда-то вперед. Обиделся – или снова забыл ее? Такое бывало, после этих – даже не ссор… Но она устала. Страшно устала за эти полтора года.
– Маяковский, «Город-сад»? – Она уткнулась в смартфон. – Сейчас…
– Не нужно, – он слегка улыбнулся. – Ты права. Давай дома.
Значит, не забыл. «Ты». Не это ужасное «вы».
…Да, получается, про дерево-катехон он ей тогда не рассказал, зря всё это расковыряла в памяти, день, реку, чемодан. Кстати, когда пришли и она открыла этот идиотский чемодан, он был пуст. В смысле, никаких вещей, он ничего туда не положил. Почему? «Не помню». В чемодане лежал небольшой булыжник, обернутый в какие-то тряпки. «Что это?» Она сидела на корточках и глядела на него снизу. «Не помню… Кажется, для засолки капусты. Да, вспомнил, мы с отцом такие возле дома искали». Она чуть не убила его этим булыжником…
Она лежала, уткнувшись лицом во что-то мягкое и темное, кажется, подушку, а он сидел над ней. «Я почему-то думал, что возвращаюсь в Самарканд… Хотел что-то привезти своим.
Она сидит на скамейке в Эге. Сумерки. Первые сумерки.
Хорошо было бы выпить кофе. Да, она помнит, что нельзя. Хотя бы чашечку горячего шоколада. Но ей никто его не предлагает.
Она лезет в рюкзак, достает плитку шоколада, скрипит фольгой. Жует на левой стороне (правой через два дня займется дантист), глотает. На губах остался коричневый след. Она думает о нем. Нет, не о шоколаде. О Сожженном.
Он был ее белой ночью. Ее молнией, ее кофейными зернами. Ее сыном, в конце концов.
Это было в самом начале их сумасшедшей семейной жизни. У него в очередной раз что-то заискрило с родителями, он сбежал в Ташкент. С ней, конечно. Они снимали однокомнатную квартиру и пытались быть счастливыми, и это почти всегда получалось.
Его родители пытались к ней хорошо относиться. Кормили, дарили какие-то ужасные платья, расспрашивали о Германии. Она послушно отвечала на вопросы, доедала всё, что накладывали, хотя от такого количества еды можно было умереть. Глотала таблетки и снова отвечала на вопросы. Да, в Германии есть безработные… А Эрфурт – город не очень большой… Два раза помыла у них посуду. Нет, даже три.
Они тогда уехали из Самарканда. «Всё равно вернешься… – сказал отец. Поглядев на Анну, поправился: – Вернетесь». Мать не вышла к ним. «Капусту свою солит…» Они сели в поезд и уехали. Он сидел напротив нее у окна и всю дорогу целовал ее глазами. А она свои опускала или глядела в пыльное окно.
О чем она? А… что он был ее сыном. Да, он стал ее сыном в Ташкенте.
Он снова завел разговор о ребенке. Она, как всегда, держала оборону. Нет,
– Зачем мне какие-то дети? – Она примирительно придвинулась к нему. – У меня уже есть ты. Ты мой ребенок.
Поискала губами его ухо. Почему-то ей нравилось трогать его большие, умные уши. И каждый раз говорить, чтобы он мыл их лучше. Ежедневно, с мылом… И снова прикасаться к ним.
– А ты можешь меня родить? – спросил Сожженный.
– Как?
– Ну… потужиться и родить.
– Сам тужься.
– …Покричать.
Она серьезно поглядела на него. Попыталась серьезно поглядеть.
– Кажется, они тебе что-то лишнее в мозгах удалили…
Он обидится. Сейчас он обидится и…
Не обиделся.
Опустил ей на живот голову; стало щекотно и тяжело. Свернулся калачиком. Она видела, как шевелилось одеяло. Чувствовала его голову, его неудобное тело рядом с ней… или уже где-то в ней, в утробе, в ее темноте. «Начинай», – раздался откуда-то изнутри его голос.
Дернув головой, она застонала. Боль оглушила ее. Нет. Это же игра… Сжав пальцами простыню, она стала тужиться. Еще, еще…
…Родившись, он заплакал. Он плакал тихим хриплым плачем. А она гладила его короткие мокрые волосы.
Инфантилизм, конечно. Ин-фан… одеяло валялось на полу… ти-лизм.
Она и теперь, вспоминая, плачет. Достает из рюкзака салфетки, сморкается и ищет урну, куда бы это выбросить.
Он был лучше десяти сыновей. Лучше сорока тысяч братьев. Лучше.