– Самая известная вспышка произошла как раз в твоем Эрфурте, – говорил он, принеся ей попить. – Пятнадцатого июня тысяча двести тридцать седьмого года более тысячи детей и подростков в необычном судорожном танце вышли из Эрфурта и дошли до соседнего Арнштадта. Там они еще немного поплясали и повалились на землю.
Она пила и представляла это. Дети, падающие после пляски на землю. Дети.
– Добрые арнштадцы, – продолжал он тихо, – разобрали их на ночь по домам, а утром направили гонцов в Эрфурт. Там почему-то сразу не заметили ухода детей, а когда хватились, всю ночь провели в страхе и трепете. Детей на телегах доставили обратно в Эрфурт, те не могли сами идти. Многие из этих плясунов вскоре скончались. Выжившие всю оставшуюся жизнь страдали от дрожи в руках и ногах.
– Я слышала эту историю, – она поставила чашку на пол. – И что дальше?
Нет, эту историю она не слышала. Но ее раздражала его улыбка. Да, вот эта улыбка. Сейчас он, правда, не улыбался и смотрел на нее серьезно, даже слишком серьезно.
– При чем тут философия, спрашиваю?
Снова хотелось пить. Она подняла чашку с пола, но чашка была пуста.
– Помнишь, я рассказывал тебе о Руми?
– О ком?
– Джалаладдин Руми, тут есть улица его имени, ты тогда спросила…
– Принеси еще воды… Ну и при чем здесь Руми? Он бывал в Эрфурте?
Выходя из комнаты, Сожженный остановился:
– Нет, до Эрфурта он не добрался. Что ему там было делать? Он бежал отсюда, из Средней Азии, долго странствовал вместе с отцом, осел, наконец, в Конье… да, Турция, – уловил ее вопросительный взгляд.
– Я там была.
– Проходя мимо лавки чеканщиков по золоту, неожиданно пустился в пляс. Я тебе не рассказывал об этом?
– Я хочу пить.
Сожженный вышел. Она подняла голову:
– Дорасскажи уже.
– Сейчас налью… – донесся с кухни его голос.
Появился в дверном проеме, держа графин с водой. Осторожно налил.
– Ну… Руми… Дети… – выпив, попросила взглядом, чтобы налил еще.
– Руми жил в то же самое время. Он был современником пляшущих эрфуртских детей, понимаешь?
– И какая связь?
– Такая. Это было проявлением одного и того же. Одной и той же одержимости. Или болезни.
– Какой?
Он потер лоб.
– Массовые танцы. Массовое стремление к танцу… Да, человек всегда танцует, во все эпохи и эоны. Но бывают такие особенные времена, – снова потер лоб, – когда эта жажда танца охватывает огромные толпы, какие-то конвульсивные и одновременно плясовые движения… сейчас…
Закашлялся. Она слегка постучала по его потной спине.
– Обычно это бывает перед войнами… большими вой…
– На, попей.
Он сделал несколько глотков и лег на пол. Он иногда во время разговора вдруг ложился на пол. Или ходил по комнате, но это ее раздражало. А ему нужно было ходить, разгонять кровь мысли. Ходить, двигаться, перемещаться. Там. Та-та-там-там. Он как-то сказал, что у него «мозги в пятках». Пятки у него были жесткие и серые.
– А это было время больших войн. – Он протянул ей снизу пустую чашку. – Время Крестовых походов. Когда эрфуртские детишки плясали и падали без сил… В это же время на севере шло усиление Ливонского ордена и его первые стычки с русичами. Через двадцать с небольшим лет они двинутся на Новгород… Понимаешь, в ливонских войсках могли быть те самые подросшие дети или их ровесники. Немцев в прибалтийских землях еще почти не было, людской поток шел из Германии, корабль за кораблем.
– Хорошо. – Она помолчала. – Хорошо, а на Руси? На Руси же тоже были какие-то танцы, хороводы…
– Танцы были. – Он сел, отряхнул спину. – Танцы были всегда. Но я сейчас не просто о танцах и плясках – а о плясовой одержимости.
– Не кричи.
– Какие-то языческие пляски были, по праздникам, – заговорил тише. – Но вот чтобы… Да, была одна история про монаха из Киево-Печерской лавры, но он, кажется, жил раньше, на столетие, этих эрфуртских детей. К нему явились бесы в виде ангелов и велели поклониться. Тот, не сотворив крестного знамения, забыл, поклонился. Те, значит: «Ну, теперь ты наш». И давай на гуслях, дудках, он против воли всю ночь плясал, пока не упал замертво… Его потом монахи два года в себя приводили, ни есть, ни пить не мог.
Сожженный встал и зашагал по комнате. Она вздохнула.
– Русская церковь вообще не одобряла танец. Даже классический. Кому-то видение было, не помню: пары танцуют кадриль, а сами объяты пламенем. И Феофан Затворник писал, что кто во время пляски умрет, то его душу…
– Понятно, – перебила она.
Хотела добавить, чтобы перестал ходить туда-сюда; не стала.
– Всё это, эта танцевальная одержимость, как-то связано с войнами… да, я уже это говорил… Но не просто с войнами, а именно с большими захватами. Ведь что такое танец? – Он махнул рукой куда-то в сторону. – Это мгновенное расширение пространства. – Махнул другой рукой. – Расталкивание пространства, его мощное преобразование.
Сел рядом с ней, тут же встал. Вытер лицо платком, скомкал, бросил в угол. Снова закурсировал по комнате.
– Пространство танцующего расширяется, он поглощает его… А время – время, наоборот, предельно сжимается, ускоряется. Делаются, конечно, попытки как-то это упорядочить; обезопасить это массовое танцевальное помешательство.