В нем рождались и умирали. В нем пели, дрались и закусывали. В нем тряслись и пили горький чай из серебристых подстаканников. Писали друг другу длинные письма, кашляли, выстраивались в очереди. Имперский катехон гудел и тоже покашливал дымом.
И вот теперь… А что – теперь?
Теперь: лед и горы снега под ногами, которые никто не убирает. Теперь: бывшая окраина катехона, получившая независимость и пока не знающая, на какое место ее себе надеть. Теперь: ледяной новогодний базар, пачки бурой иранской лапши, китайская водка и кислый запах из корейского ряда, где торгуют чумчой.
Но Третий Рим остался. Москва стоит и дышит. Ходит, гоняя подземный ветер, метро. Побулькивает городская канализация. В крови еще движутся полупрозрачные лейкоциты империи, как шарики ртути из разбитого термометра. Он разбил один такой в детстве. И смотрел, как в замедленной съемке, на прыгающие по полу серебристые шарики.
Он остановился.
Он встретил здесь ее тогда.
«Извините, – сказала она, – а где здесь мясной павильон?»
Сейчас бы он мог не только показать, но и провести по нему экскурсию. Он ведь экскурсовод, сын экскурсовода. Как говорит Ницше, «нельзя быть безнаказанно чадом своих родителей». Он рассказал бы, когда он был построен. Нет, он, конечно, не знает этого. Но он бы придумал: ведь в нем течет кровь экскурсовода. Того, кто создает вымышленные миры и беседует с луной.
Он бы ввел ее внутрь павильона. «Поздний конструктивизм», – сказал бы он. Она бы кивнула. Всё функционально, никаких украшений. Украшение – только мясо, само мясо. Каждый кусок имеет историю. Каждый был когда-то частью коровы, барана… Он бы провел экскурсию, рассказал бы о прошлом каждого куска, каждой кости. И у каждого из продавцов своя история; все они тоже состоят из костей и мяса, паспортных данных, привычек и наследственных болезней. И любимых песен, слыша которые, они начинают качать головой и щелкать пропахшими кровью пальцами.
«Раньше мясной павильон был деревянным, – сказал бы он. – Потом построили этот, светлый, просторный, с трупным запахом».
После экскурсии она бы купила мясо: то, чья история ей больше всего понравилась.
Но этого ничего не было. Этого не могло быть.
Он создал ее. Здесь, тогда, на Алайском.
То есть: она была. Невысокая девушка, спросившая его вот на этом месте. О пути в мясной павильон. Державшая авоську с помидорами «бычье сердце». Он быстро ответил. Она улыбнулась и пошла.
Красный мясной цвет преследовал его весь день. Сначала канны, на Алайском была целая клумба торжественных советских цветов, от одного вида которых хотелось вставать в шеренгу и маршировать. Красные с желтым трамваи. Закат в окне общежития.
Ночью она пришла к нему, в его комнату. На второй кровати улыбался его сокомнатник, казах из города Джамбула; так обычно и спал, с улыбкой. В комнате стоял запах одиноких молодых мужчин. На полу валялись гантели и его рубашка.
Она каким-то образом добралась сюда ночью, в этот Вузгородок, край мира, за которым обрыв, тьма, Каракамыш, обиталище антиподов.
Сюда шел желтый 28-й автобус. И 10-й автобус, тоже желтый и пыльный. Но в ночное время они не ходили. Вместо них от остановки к остановке гнал ночной ветер, обдавая собой редких людей, чего-то ждавших.
Неужели она тоже стояла на одной из этих остановок? На ней было серое платье, подвижное от ветра.
Можно было поймать машину с риском пережить приключение. Одна его знакомая для этого по ночам и ловила машины. Но никто не валил ее на заднее сиденье. Один водила беседовал с ней всю дорогу о Достоевском. Другой… Но речь сейчас не о ней, а о той, которая в ту ночь пришла к нему и села на кровать.
Она дошла до унылой башни, в которой помещалось философское общежитие. Потом стояла в лифте, поднимавшем ее выше и выше, сквозь слои этажей.
Зашла к нему и села на кровать.
Казах улыбался во сне.
А он – резко поднял голову.
Она сидела над ним и тоже улыбалась: той, дневной улыбкой. Улыбкой вопроса о мясном павильоне.
«Как…» – начал он.
Она быстро поднесла к губам палец: «Тс-с…»
Казах зашевелился, сказал что-то и снова замер.
«Как ты сюда…» – Он снова попытался говорить, уже шепотом.
Она встала, прошлась по комнате. Подняла с пола его рубашку, повесила на стул. Он встал. Стоял в отвисших трениках и глядел на нее: всем телом.
Она помотала головой: нельзя. Легко освободилась из его сонных рук. «Череп», – сказала. И начертила что-то пальцем на его щеке. Поглядела в окно.
Он последовал за ее взглядом.
В окне темнел Вузгородок.
Обычно в окно был виден только его фрагмент с деревьями и крышами общаг-пятиэтажек; если высунуться и повертеть головой, можно было поймать еще улицу с троллейбусом, ходившим раз в вечность, и административную башню вдалеке.
Теперь в окно вошел весь Вузгородок с пятнами электрического света и темноты. Дорога, деревья, темнота, пустая остановка, свет. Кольцо троллейбусов, еще одна дорога в холодных фонарях. Общаги с желтыми и черными окнами. Главная площадь, пятно света, с матфаком, башней, Лениным и Дворцом культуры. Снова темнота, дома, деревья, спящие люди…