Публика обижалась, забрасывала творцов гнилыми овощами и вообще реагировала бурно. Дадаисты еще и потому обидно издевались, что иногда играли вполне приличных Рахманинова и Сен-Санса, правда, вперемежку с выступлениями хора революционеров и оркестра балалаечников. К слову, Ленин тогда жил напротив «Кабаре Вольтер», захаживал туда и соприкасался с Прекрасным. Есть даже такая смелая гипотеза, будто он нахватался идей у дадаистов в Цюрихе, а потом приехал в Россию и совершил величайшую в истории акцию дадаистического искусства.
Вечерам дадаистов предшествовала бурная кампания в прессе, где сообщалось, что «все артисты публично побреют себе головы», выступит иллюзионист, прозвучит «содомистская музыка» и, наконец, публике будет представлен «секс Дада». Прохожим раздавали приглашения с эпиграфом «В сердце каждого из нас бухгалтер, часы и маленький пакетик с дерьмом».
А на одной их парижской выставке (вход строго через вокзальный мужской туалет, а внутри ходит голая девица и читает нецензурные стихи) случился дебош. Прибыла полиция, но Тристан Тцара (отец дадаизма, человек с жемчужной головой и газовым сердцем) убедил полицейских, что самое скандальное на выставке – это репродукция гравюры Дюрера, и, если ее убрать, то все будет хорошо. Ну, так и поступили.
В отличие от кубистов и прочих авангардистов с серьезными лицами, безбашенные и отчаянные дадаисты мне нравились. Но при всем веселье эти люди очень последовательно, даже в мелочах типа гравюры Дюрера, продвигали свою основную мысль: раз цивилизация – ложь, то и искусство она заслужила только такое дикое – скандал, эпатаж, гротеск, абсурд и примитив. А лучше – вообще никакого.
Дальнейшая история болезни выглядела довольно однообразно. Все самые интересные «убийства» искусства так или иначе состоялись в первой половине века. Потом художники, как маньяки, уже соревновались между собой в нюансах – так кожу сдирать или кости дробить? На дыбу или в железную деву?
У художников заняло какое-то время понять всю тщету своих плевков, плюс арт-среда запустила весь этот удушливый «лабиринт пространств», умерщвляющий даже самую лихую попытку отхаркаться в лицо буржуазии. Тогда они перестали создавать осязаемое. Искусство не должно быть предметом потребления! Оно не должно быть предметом. Точка. Ваять нужно не вещи, а жесты, события, акции, блуждающие интенсивности…
И понеслось. Случайное искусство, саморазрушающееся, монохромное, разрезанные холсты, растерзанные, продырявленные, порожние рамы, тишина как музыка, пустота как шедевр.
Ну да… Слышишь, Микеланджело?
Хотя, по правде сказать, я его понимала. Всякий раз, стоя в полной готовности над листом бумаги и вдруг решая вымыть посуду, я понимаю, что страх чистого листа – это не какой-то там глубинный комплекс, а банальное нежелание сузить многообразие потенциальных возможностей в одну окончательную форму. Сделать выбор. Воплотить идею так, а не иначе.
Львиную долю моего так называемого рисования я тупо и неподвижно смотрю на лист, производя в уме бесконечные расчеты и делая выбор за выбором, постепенно, по мере продвижения работы, отсекая себе пути, пока не остается выборов, которые следует сделать – и тогда работа закончена. И она такая, какая есть, а не такая, какой могла бы быть, прими я другие решения. Самая роскошная материализация всегда ущербнее идеи, которую воплощает, – таков закон.
Что и говорить, плавать в аморфных грезах, пока они все еще парят и не заточены в узы дрянной определенности, гораздо приятнее, чем в поте лица выковыривать из небытия нечто конкретное и ограниченное – только для того, чтобы тут же возненавидеть результат за разницу между дивной роскошью неясных, но пленительных образов, обещанных воображением, и тем, на что этого самого воображения хватило в реальности, когда его призвали «ответить за базар».
Так что разрубить чертов холст, как гордиев узел, пока тот еще пуст – это даже изящное решение. Как сказал Лао-цзы, «лучше ничего не делать, чем стремиться что-либо наполнять». Зрителю-то, может, смотреть особо и не на что, зато проблема «как изобразить божественное? в какой манере? через какие образы?..» решена очень эффектно.
Но это что. В отверстия, которые Лучо Фонтана проделывал в холстах, просачивался не только бог, но и отсталые представления об искусстве как о чем-то висящем на стене. В раме. Какая косность!