И вдруг — шум на все управление: Белоглазов украл у жены мастера Тертышного кошелек с деньгами. Денег-то было — трояк рублями и мелочи копеек на семьдесят. Но дело не в том — сколько, а в том, что украл. Случилось это в автобусе, рядом ехали они из города, жена мастера — у окошка, Белоглазов — с краю. Когда сели в автобус, кошелек при ней был. Тертышная это твердо помнила, потому что из того кошелька оплачивала проезд. Когда на место приехала, хватилась (не сразу, через час, наверное) — нет кошелька. Решила, что, кроме Белоглазова, украсть некому — он всю дорогу сидел рядом.
Мастер вызвал Белоглазова, тот не признался. Твердил одно — не брал и не брал. Тертышный топал ногами, кричал, грозил отправить парня обратно, откуда приехал. Белоглазов все равно не признавался, и мастер обозвал его рецидивистом и лагерником.
После этого разговора Белоглазов сел на попутный самосвал и поехал в общежитие, собрал свой сундучок и отбыл в неизвестном направлении. Тут уж все решили — значит, он вор и есть. Чего б ему иначе бежать из общежития? А на другой день в управление позвонили из автобусного парка и сообщили, что найден кошелек с деньгами — три рубля шестьдесят семь копеек — и справкой на имя Тертышной, работающей в бухгалтерии строительного управления. Кошелек был обнаружен во время уборки салона одного из автобусов.
Вот эту историю припомнил, Буртовой в своем докладе. Говорил он о том, что нельзя обижать людей недоверием и оскорблять подозрением.
— У тебя, — выговаривал он Тертышному, — устроенный дом, семья, живешь ты в тепле и уюте, а Белоглазов только-только к месту начал прилепляться, и ты его — по голове. Где он сейчас? Куда голову приклонит? Ты коммунист, Тертышный, должен бы стать опорой Белоглазову, учителем, а ты… — Буртовой махнул рукой. Вздохнул, отпил воды из стакана и обвел взглядом сидящих в красном уголке. Клавдии показалось, что на ней он задержал взгляд, словно бы внушая: «И для тебя это говорю — не робей, в обиду не дадим…» У нее защипало в носу, к горлу подкатил ком — вот-вот заплачет, растроганная словами Буртового. Какой человек! За таким пошла бы она в огонь и в воду, сделала бы для него что угодно. И когда начальник сел на место, закончив доклад, Клавдия изо всех сил захлопала в ладоши, так громко, что на нее стали оглядываться.
Тертышный выступал на всех собраниях: распекал и призывал. Сегодня сидел, помалкивал, подпирал тяжелым плечом стенку. И когда выходили после собрания, был он насуплен и молчалив. Зато жена его старалась за двоих.
— Вот уж с больной головы на здоровую. — Она поворачивала крашеную голову в мелких завитках то к кассирше Ветохиной, то к бухгалтеру Шумейко. — Из-за какого-то уголовника сколько шуму. А что ему сделали? Ничего же. Только поговорили… Если невиновен, чего же убегать? Значит, что-то за ним есть, раз скрылся…
— Распустили их, этих бандитов, — поддержал Шумейко. Он нес свой тугой живот уверенно, как несет барабанщик барабан. Говорил, не поворачивая головы. А если поворачивался, то всем туловищем.
И кассирша Ветохина была с ним согласна. У кассирши прямые волосы до плеч, желтенькие, тонкие, высокая грудь и голубые глаза. «Ангельской красоты женщина, — определял бухгалтер. Он не однажды говорил это при Ветохиной, и та делала вид, что смущается: «Ах, что вы, Павел Григорьевич, какая уж там красота». Но смущение было притворное: смущаться Лидия Михайловна Ветохина давно разучилась.
Клавдия шла следом за этой троицей из бухгалтерии и слышала разговор. Не хотела связываться, но, обгоняя их, не удержалась:
— Вас бы на место Белоглазова, посмотрела б я, как вы запели.
Сказала негромко, но зло. Лидия Михайловна в страхе отшатнулась, толкнув Тертышную. Та качнулась и передала толчок Шумейко. Павел Григорьевич на ногах стоял твердо, и не так-то просто было его пошатнуть. Как истинный кавалер, он поддержал Тертышную под локоть и, полуобернувшись всем корпусом, произнес:
— Хамка!
Адресовалось это Клавдии.
И Тертышная тотчас нашлась, добавила:
— Лагерница.
Ветохина тоже не смолчала:
— И зачем только таких выпускают?
Если бы они промолчали, не обругали ее, она бы, может, и пожалела, что влезла в разговор. Сейчас сожаления не было.
Кассирша Ветохина невзлюбила Клавдию едва ли не с первого ее появления в конторе. Как и Тертышную, Ветохину возмущали прямота Клавдии и резкость, ее манеры. Не могли они простить Клавдии и то, что была она в колонии, побаивались и остерегались ее, хотя это не мешало им говорить колкости, вроде бы и негромко, но так, чтобы до ее ушей дошло.
Бухгалтер Шумейко не шарахался от Клавдии, не выказывал к ней откровенной неприязни, на первых порах даже пытался принять с ней снисходительно-покровительственный тон, за которым угадывалось мужское любопытство. Как-то в коридоре, когда поблизости никого не было, Павел Григорьевич обнял Клавдию за талию и прижал к своему тугому животу — вроде бы мимоходом, но со значением. И крайне удивился, когда Клавдия резко отбросила его руку и, отступив на шаг, яростно прошипела:
— Не лапай!