О том, в какой день состоятся полеты, Жорка выведал у гарнизонной «кожи», офицерской дочки. Аэродром был обнесен колючкой, давно прохудившейся. За нее иногда забредали коровы – если день был не летный, солдатики их не сгоняли. Мотоцикл оставили на шоссе. Метрах в двадцати от полосы улеглись в подвяленную, с душным сенным запахом траву – там, где по нашим прикидкам, была точка отрыва. Стрекот кузнечиков смолк и тотчас возобновился. Покурили. По совету знакомого техника заткнули уши ватными затычками.
Остроклювые, с чебурашьими ушами воздухозаборников самолеты разбегались и на расправленных крыльях круто набирали высоту. Синее свечение в соплах напоминало мирные газовые конфорки. Гром форсажа, минуя уши, проникал внутрь головы, в живот, грудная клетка вибрировала, щекоча сердце.
Перематывая кадр, обернулся – в небе бесновалось пламя из ствола автомата. Молодое, искаженное яростью лицо с заползшими друг на друга резцами резко приблизилось, на безымянном пальце кулака блеснуло золотое кольцо.
Через час с небольшим меня выпустили с солдатской гауптвахты – с мокрыми штанами, заплывшим глазом и казенной зеркалкой. Пленку из нее безжалостно выдрали. Лейтенант, чье обручальное кольцо я запомнил на всю жизнь, похлопал по плечу, подтолкнул в спину – за КПП. На темно-вишневом «Ковровце», сложив руки на груди, сидел Гудок. Глаз прищурен, в правом углу рта спряталась улыбка: на хрен ты им сдался? Чтоб лычки поотрывали?
Мне было стыдно – жирный обоссался. Садиться на мотоцикл отказался. Брел, загребая кедами пыль обочины, – боялся расплакаться. Жорка, поддерживая ногой равновесие, катился рядом. Крикнул ему: отзынь! Гудок дал по газам.
Весь следующий день провалялся на диване. Физические страдания обострялись душевной болью от потери друга.
Вечером под окном раздался хлопок из глушителя. Гудок поставил на стол бутылку красного, высыпал из кармана горсть тянучек, задрал левую штанину – кожу икры приподнимала жирная царапина. По ногам целили, сказал он. Петлял как заяц.
Стреляли в воздух, но говорить этого я не стал. Дружба дороже.
Мотоцикл завелся с полуоборота, поведал Гудок. Дома он обезглавил пять кур, занял у соседа бутылку водки, выгреб из подпола хранившееся в рассоле сало. Уже через десять минут с рюкзаком, сочившемся кровью и рассолом, подъехал к КПП. Дары были приняты. Так у Гудка открылся талант –
На другой день с сумкой гостинцев отправились с матерью к Жорке – благодарить. Тетя Оля, наливая водку, решительно накрыла мамину руку, застенчиво теребившую кошелек с протершейся подкладкой: не обижай, Галя! Знаешь, сколько доярка теперь получает? Мама испуганно прикрыла рукой рот: правда, что ль, Оль?
В институт Жорка поступать не стал – устроился учеником слесаря на автобазе Сельхозхимии. Это у тебя, Толстый, призвание, сказал он. А мне биография нужна.
От нас все ехали поступать в Ленинград, я же решил рвануть в другом направлении – в Москву. На удивление легко, несмотря на тройку по английскому, был зачислен на журфак МГУ – в фотогруппу. Засчитали публикации в районке, выручила, как с гордостью говорила мама, врожденная грамотность – сочинение написал на пять.
Весной приехал в Сольцы на проводы. Утром, похмелившись, гурьбой отправились на призывной пункт. Льдины наваливались на сваи и сотрясали мост. На плече у Жорки висел отмытый от крови рюкзак. Тетя Оля беспрерывно Жорку крестила: только не Афганистан!
Туда он и попал после учебки.
Я ответил на три письма, четвертое оставил без ответа – засосала жизнь. Чем дальше, тем хуже – написать мешало чувство вины.
За десять лет моя одежда потеряла четыре размера.
Пароход кружил по Финскому заливу – гуляла мэрия Питера. Собчак в синем блейзере и белых брюках с фужером в руке переходил от группы к группе, пожимал руки и учтиво кивал. Других знакомых лиц не было. Отснял три пленки, рассчитывая, что в редакции с персонажами как-нибудь разберутся. За стол меня не пригласили. Стоял на палубе и, сменив портретник на телевик, поджидал, когда к куполу Кронштадтского собора подтянется облако. От хлопка по плечу чуть не выронил Nikon: Толстый!
Улыбка была там же, где и всегда – в углу рта, а стрижка под бокс (так нас стригли в раннем детстве) делала лицо чужим. В руке Гудок держал рацию. Отощал, сказал он. Пнул меня кулаком в живот: не мерзнешь? Ветер полоскал брючины его черного костюма, трепал красный галстук. О чем говорить, ни он, ни я не знали. Телефонами все же обменялись. Гудок сослался на службу – на пароходе он был чем-то вроде распорядителя корпоратива. Сбегая, сообщил, поцеловав щепоть из пальцев: шеф-повар здесь – такая «кожа»! Ши-карная!
Через восемь лет в составе питерской команды Гудок перебрался в Москву, где сразу получил квартиру. На новоселье я был приглашен вместе с женой.