Портрет Лизы, прислоненный к венкам, два года назад был напечатан на обложке журнала «Деловой мир». Слава Корецкий – лохматый, громогласный – менял свет, объективы, отпускал шуточки на грани фола, но Лиза все никак не могла расслабиться. Тогда он принес вазу с роскошной белой лилией, спросил: «Нравится?» И тут же грохнул ее об пол. И снимок получился: мокрые доски пола мастерской, осколки стекла в трапеции света из подвального окошка, лилия, беспомощно подвернувшая лепестки, – незримо присутствовали в кадре.
Розы кололись, шипы доставали даже через рукав плаща. Хорошо, что руки заняты. Алексей Борисович замечал, что люди в горе обязательно находят рукам какую-то заботу – поправят ленту на венке, расправят оборку савана, переложат цветы. Ему – ни на похоронах, ни сейчас – ничего перекладывать и поправлять не хотелось. Он вообще не понимал, какое к нему имеет отношение эта могила. Он соблюдал приличия, накрывал столы (на сегодняшний вечер был заказан ресторан), надевал маску скорби, но ничего не чувствовал – ни печали, ни радости освобождения. Как невыносимо по-разному звучит одно и тоже слово, когда вспоминаешь о трупе и когда – о женщине: «тело»!
Коля убрал с могилы завядшие цветы и послал охранника за водой, вручив ему освободившиеся стеклянные банки. Как-то очень по-хозяйски разобрал пирамиду из венков, часть из них, с осыпавшейся хвоей выбросил, но прежде снял с них ленты и аккуратно перевесил на оставленные. Железным ржавым уголком, найденным позади черного обелиска, установленного над могилой деда и бабки, взрыхлил землю, подготовив углубления для устойчивости банок. Носовым платком энергичным умывающим движением протер стекло портрета. Алексей Борисович недоумевал, откуда этому мальчику известно, что нужно делать. Когда охранник вернулся с водой, сын сказал:
– Можно!
Алексей Борисович послушно передал цветы.
Ирисы Коля в банку не поставил, а положил на холм, чуть наискосок, веером и, перехватив взгляд отца, пояснил:
– Так красиво. У старых испанцев ирис – цветок Девы Марии.
Через два дня Коля улетел – он входил в сборную колледжа по американскому футболу и у него была ответственная игра. Фотография, где Коля снят в наплечниках, в шлеме, с улыбкой во весь рот, стояла у Алексея Борисовича в офисе на рабочем столе. Похожий на астронавта белозубый мальчик – углы рта на пружинках. Почему-то маленьким, сломав очередной паровозик, он начинал так неприятно хохотать, что наказывать его было страшно.
Реприманд
Звонок Гудка застал меня в Испании, где я лечился от малярии.
Потухшим голосом он сказал, что лежит в больнице. Попросил не верить ни одному слову, если позвонит Инна. И сразу отключил телефон.
Нашу дружбу подпитывал теплый миф детства.
Мы родились и выросли в райцентре, где отовсюду была видна церковь со сбитым набекрень куполом; где бабы, уперев в бок тяжелый таз, ходили на реку полоскать белье – зимой полынья у скользких мостков парила; где каждый день в школьном окне ровно в без четверти час показывался мерин гнедой масти с седыми ресницами – понурив голову, в телеге на резиновом ходу он тащил в сторону совхоза имени XXII партсъезда бидоны с объедками; где базировался полк бомбардировщиков хищного телосложения, про который говорили, что за один вылет он мог стереть с лица земли половину Европы. В раннем детстве я представлял, что отец от нас улетел на бомбардировщике – честные офицерские алименты приходили на почту 21 числа. В этот день мать покупала что-нибудь вкусненькое.
Я был толстый. Ходил носками врозь, циркулем расставив ноги – в брюки вшивались ластовицы. Физкультуру прогуливал – у меня тряслись жиры и я сильно потел. Обычное дело: подбежать ко мне, зажать нос и громко крикнуть «фу!». Мама в белом кокошнике, голубом сарафане и в тупоносых ботиночках пела в первом ряду хора вместе с нашей участковой Верой Павловной – докторша придумала мне порок сердца и освободила от физкультуры. Папка для нот, с которой я ходил в музыкальную школу, в сочетании с ожирением создавала гремучую смесь. Друзей у меня не было.
Познакомились мы с Жоркой в седьмом классе, когда одновременно загремели с болезнью Боткина в инфекционный барак, вросший по окна в майские лопухи. Я с вызовом представился: Толстый! Жора удивился: это я вижу. А имя-то как? Толстый, настаивал я. Ну ладно, как хочешь, – он пожал плечами. Тогда я – Гудок.
С нами лежали десять разной степени желтизны мужиков – после трех, когда врачи уходили домой, они курили в палате. Гудок, несмотря на возраст, пользовался уважением – мужики доверяли ему разливать водку. Глаз-алмаз и верная рука Гудка не подводили: составляли стаканы, вычисляли миллиметры – не придраться.
Чтобы продлить наслаждение чтением – книги заканчивались слишком быстро, – я их переворачивал и читал вверх ногами. На Гудка мой способ чтения произвел такое впечатление, что он впервые в жизни решился почитать «выдумки». Моя мать стала приносить книги и для него – работала в библиотеке. Гудок прочитал «Спартака» и «Трех мушкетеров».
Нас выписали, когда начались летние каникулы.