Поначалу на филфаке путали – кто из них кто. И та и другая подрез
Человек с ухоженной бородкой, одетый в черное приталенное пальто с бархатным воротником, появился в «стекляшке» лишь однажды. И мальчики нервно закурили, когда Лиза, взметнув веером волосы, повисла на его шее.
В том, что она трахается с «черным художником», сачкодром не сомневался, а кто-то утверждал, что видел на подпольной выставке ее ню.
Лиза и Лена сами не знали, чего ради потащились к черту на рога, на «Щелковскую», на ничем не примечательную групповую выставку. Оказалось – ради картины «Сирень». На голых, выбегавших за раму досках стола, – трехлитровая банка с белой сиренью и безлистная корявая яблоня на втором плане, вероятно, убитая морозами. Мазок – широкий, пастозный, чувственный – очень точно передавал влажность весеннего дачного вечера, когда дом еще не просох после зимы и приходится надевать старые боты и пахнущие тленом, сыроватые свитера. Художник – а подружки к реализму относились пренебрежительно – совершенно очевидно был тайным агентом импрессионизма. Визитки они приняли без колебаний, тем более что он ничего из себя не корчил и даже попросил называть себя Кешей.
– Это важно, – подчеркнул он.
– Почему? – спросила, кажется, Лена.
– Ну, скажем, – зеленые, с длинными ресницами глаза бархатисто засветились, – потому что мое детство давно закончилось и я по нему скучаю. Это мое дворовое прозвище.
Лиза мучилась три дня, а потом взяла и позвонила.
Телефон и адрес она запомнила в одно касание, но все же поглядывала на визитку с золотым уголком, как будто в ней был нарисован план местности. День выпал морозный, и золотой уголок иногда ослеплял зайчиком.
Дом оказался обычным, из кирпича телесного цвета; лифтерша из-под надвинутого на глаза платка недобро спросила, к кому идет, а она ответила, что в мастерскую № 3, и важно предъявила визитку-пропуск; пока лифт опускался, спине сделалось неуютно.
До верхнего этажа лифт не добирался, пришлось подняться по лестнице еще на два пролета. В узком длинном коридоре, освещенным окном в торце, захламленном картонными коробками и деревянным ломом, ей стало страшно, но она прошла почти в самый конец и робко постучала.
Дверь приоткрылась. Затененное бородатое лицо без признаков радости от встречи тотчас же исчезло:
– Проходи, кофе убегает.
И в самом деле, пахло кофе, скипидаром, и, пожалуй, какой-то особенной берложной слежалостью, советский запах которой был уже Лизе знаком. Комнату, забитую полудохлой мебелью, с мутным окном, в которое, чтоб посмотреть, пришлось бы привстать на цыпочки, и с кухонькой в углу, сейчас заслоненной широкой спиной в черной рубашке, она уже прежде видела – во сне. И стопки книг на полу, и штабели холстов у стен, составленные серыми исподами наружу – тоже видела. А к станку с пустым подрамником, судя по всему, уже давно никто не прикасался.
Две белых чашечки, расточая аромат, проплыли на другой берег, к застеленному газетой столу.
– Раздевайся. Садись.
Лиза послушно взобралась на высокий грубый табурет, как будто специально сколоченный для того, чтоб ее было удобней рассматривать; ступни на перекладине – носками внутрь, колени, целомудренно сведенные, – выше стола. Линия спины, линия шеи (голова не должна тонуть в плечах) – за всем этим она напряженно следила, и еще за тем, чтоб не пролить кофе на бесценные, купленные за чеки в «Березке» джинсы.
Кеша молчал и откровенно ее разглядывал – право художника по отношению к модели. Наверное, так и должно быть. Вот только как понять, где заканчивается художник и начинается мужчина? И кого сейчас больше? А если мужчины – это плохо?
Оказалось, что, когда тебя так рассматривают, – приятно. Мальчики с факультета на такое ни за что не решились бы, да и она никогда бы не позволила – в кругу ровесников свои правила. Здесь, во взрослой жизни, – другие.
– Ну что, – вдруг спросил Кеша, – все люди безнадежно одиноки?
– А разве не так?
– А мир оказался вовсе не таким прекрасным, как обещали в детстве? Да?
– Да.
– Любовь жестока, потому что причиняет боль? Так?