Полтава, городской сад. Екатеринослав, Севастополь, залив, Графская пристань, блестящие морские офицеры и матросы, длинная шлюпка в десять гребцов… Сибирь, Москва, меха, драгоценности, сибирский экспресс, монастыри, соборы, Астрахань, Баку… И всему конец! И все это было ведь и моя жизнь! И вот ничего, и даже последних родных никогда не увидишь! А собственно, я и не заметил как следует, как погибла моя жизнь… Впрочем, в этом-то и милость божия…» (Дневник от 21 июня 1921 года.)
Счастье он представлял себе не в мехах и драгоценностях, а в ненарушаемой возможности полностью отдаваться литературной работе, издавать книги, иметь большой круг читателей, разъезжать по свету — когда и куда захочется. Еще он уважал свои привычки: обедать на Арбате в «Праге», рыться в лотках букинистов, приходить в Староконюшенный к брату, гулять по московским старинным улочкам.
Больше всего он боялся бедности и еще боялся лишиться творческой самостоятельности.
Самостоятельности у него было сколько угодно. Но всего остального лишился.
17 июля перебрались на новую квартиру. Бунин сказал Вере Николаевне:
— Тоска такая — плакать хочется! Вот даже этот переезд — чем платить за квартиру, право, не знаю. Были бы деньги, куда-нибудь съездили, развеялись…
В тот день они получили письмо от Гиппиус, которая лето проводила в Висбадене: «Маэстро! Я нахожу, что вы бы не раскаялись, если бы приехали сюда. Зная ваш капризный характер и боясь ответственности, я вас не убеждаю; но зато нарисую беспристрастную картину…»
Зинаида Николаевна описывала все прелести «дачной жизни»: великолепное жилье, дешевое питание и, вообще, прожить здесь можно дешевле, чем в Париже.
Последнее обстоятельство, видно, стало решающим. 31 июля Бунины прибыли в Висбаден. «Когда мы приехали, то тотчас пошли к Мережковским, — писала в дневнике Вера Николаевна. — Комнаты у них великолепные, у всех трех (третий — В. А. Злобин, секретарь Мережковских. —
— Завтра же нужно искать, где поселиться, здесь я жить не в состоянии. Другое дело — комнаты Мережковских. Но, конечно, сезон и теперь, вероятно, ничего не получишь. Зря приехали…»
И здесь тоска по родине, как неотвязная тень, преследует Бунина. Лесные долины, случайно услышанное пение, звезда, играющая над лесом — все напоминает молодость, просторы Полтавщины или Орловщины.
Ему часто приходили на память разговоры с Толстым, который его убеждал:
— Скажу честь честью: нам с тобой, Иван, у этих латинян делать нечего. Ну, покрутимся еще год-другой, а что потом? Мне уже сейчас, — он добродушно рассмеялся, — никто больше в долг не верит. Веришь, теперь бледнеют, когда я вхожу в какой-нибудь дом. Боятся, что в долг попрошу. Заработков нет, читателей нет…
Бунин молчал, в душе соглашаясь со словами приятеля.
— Нет, долго мы здесь не продержимся, — продолжал Алексей Николаевич. — Пока поедем в Берлин — там легче прожить. Но затем… — он замолк. — Давай плюнем с высокой колокольни на эту цивилизацию! Пока не померли с голоду или тоски. Приедем в Москву, устроимся не хуже других. Там сейчас новые издательства создают, книги тысячными тиражами гонят! Ты как знаешь, а мы с Наташей решили твердо — едем домой!
— Что ж! Вольному воля… — глухо ответил Бунин. Помолчал, потом добавил: — Наверное, для тебя это лучше. А будет ли хорошо для меня? Не уверен. Мое сердце принадлежит все-таки старой России. Не выйдет из меня борца «за светлые идеалы»: старый я, спина прямая… Впрочем, пиши мне. Времена меняются.
И после паузы:
— Скажи привет Юлию. Вот ради кого я бросил бы все на свете! Может быть, скоро свидимся. — На этом они и порешили, направившись в соседнее бистро, где крепко выпили.
Не ведал Бунин, что судьба уготовила ему новый удар.
В июле 1921 года Юлий Алексеевич умер. Первым из бунинского круга об этом узнал Толстой. Он сообщил об этом Алданову. В начале октября из Одессы пришло письмо от А. М. Федорова — он писал о кончине Юлия. Вера Николаевна это письмо мужу не показала. Седьмого октября она записала в дневнике: «Когда я вошла в семью Буниных, Юлию было 48 лет. Он был в то время еще совсем молодым человеком, очень жизнерадостным, но быстро теряющимся при всяком несчастье…
По наружности Юлий Алексеевич был в то время довольно полным и казался еще полнее, благодаря его маленькому росту. Фигурой он напоминал Герцена на памятнике в Ницце. Лицо было тоже несколько велико не по росту, но освещалось оно умными, иногда печальными глазами. Волосы были в то время каштановые, без малейшей седины. Голос был резкий, напоминающий коростеля. Ум несколько скептический, по-бунински горестный, но объективный. Математик по образованию, он обладал тем, чем редко обладают общественные деятели, — это широтой ума и ясностью мысли. Он умел быстро ориентироваться в самых запутанных вопросах, конечно, отвлеченного характера.