После несправедливого расчета и последней встречи с хозяйкой у Маринки вдруг что-то словно оборвалось внутри. Она потеряла не только аппетит, сон, интерес к окружающим, но и желание жить. Сказалось, видимо, явное истощение организма от постоянного недоедания (и в клинике ее никто не навещал, а кормили так, что от одной этой бурды больничной ноги протянешь), перенесенной тяжелой, с большой потерей крови, операции. Подточенный изнурительной работой молодой организм не выдержал непосильной нагрузки.
И вот она, вчерашняя бунтарка, лежит отверженная и беспомощная.
«Одна, совсем одна…» — стучало где-то в глубине ее оцепеневшего мозга. Ах, как именно сейчас, когда она вдруг никому не стала нужна, ей недоставало брата! Когда он вновь оказался так далеко, почувствовала она, каким близким человеком был и оставался всегда для нее Гриша. Именно с ним, и только с ним, она могла разделить свою печаль, свою обиду.
Нюра по обратному адресу, указанному на конверте, телеграфировала Григорию Борисову о Маринкиной болезни и сообщала, что посадит ее в воскресенье на поезд, просила встретить Маринку в Брянске.
И вот Маринка, вконец измотанная адовой работой на мадам Аннет и переживаниями, в полудремотном состоянии лежит на верхней полке плацкартного вагона Москва — Брянск. Кажется, каждая клеточка ее души яростно протестует против той дикой несправедливости, которую обрушили на ее хрупкие плечи. Но вместе с тем ее не оставляло и горькое сознание непоправимости происшедшего, полной нелепости и полного краха этого даже столь малого и робкого ее протеста. А отсюда в душе еще больше росло и болезненное, щемящее чувство полной безысходности и беззащитности перед судьбой.
Четвертые сутки пошли, как она не смыкала глаз, не брала в рот ни крошки хлеба, а в поезде не пила даже воды. Во рту пересохло, губы покрылись твердой болезненной коркой. Даже язык, казалось, был сух, и Маринка не могла бы сейчас пошевелить им, чтобы попросить напиться или ответить на обращенный к ней вопрос. Правда, ее никто и не пытался ни о чем спрашивать. Нижние полки заполнены сидячими пассажирами, которые целиком заняты собой, а на соседней, против нее, верхней полке покачивался здоровенный пьяный мужик. Он громко храпел, разбросав ноги. С полки плетью свесилась его рука, кончики ее пальцев уже посинели от отека. Но все были заняты собой. И никому до других не было дела.
Совершенно больную и разбитую недугом, с остекленевшим взглядом ничего не видящих глаз, безучастную и безразличную ко всему застал Григорий Маринку, с трудом разыскав ее вагон в сутолоке станционной суеты. Сестра словно застыла в своем большом горе от первого лицом к лицу столкновения с дикостью социальной несправедливости.
При помощи нанятого усача-носильщика Григорию удалось вынести Маринку из вагона и уложить ее на лавке в шумном и людном вокзале. Сдав ее вещи в камеру хранения, Григорий купил на пристанционном базаре французскую булку и крынку молока. Маринка молча приняла из его рук и хлеб и кружку, налитую до краев. И ни капельки не пролила. Откусила кусочек булки, запила глотком молока и так же молча вернула все брату.
17. О ДРУЗЬЯХ И НЕДРУГАХ
У Феофилакта Колокольникова давно, с раннего детства, обнаружилась неуемная страсть к рисованию. И надо же, именно он лишился пальца на правой руке. Карандаш теперь приходилось держать наособицу: не вперед, а назад острием, зажимая его в культе между средним и безымянным, крепко надавив сверху на средний палец указательным. Но и теперь проведет на бумаге линию — любо-дорого, засмотришься.
Но сколько ни просил его Василий изобразить общий вид завода, хотя бы их электрического Централа, или столовую, где было когда-то их ремесленное, Филя стоял на своем:
— Людей я люблю рисовать, особливо приметных, чтобы линии были повидней — какой нос, какие губы или там чуб с вывертом.
Весь Филин альбом давно был полон портретами тех, кто ему приглянулся. Не дай-то бог, если кто понравится Филе-художнику. Не отлипнет. Целый день, если надо — неделю, а то и боле того станет ходить по пятам за тем человеком, постарается знакомство с ним завести, а удастся, поговорит всласть. Сам же просто глазами ест человека. Иного просит: «Потерпи, друг, прикорни на солнышке, а я с тебя набросок в альбомчик сделаю». Ну тот и тягу от малого: кому охота лишний раз личность свою выставлять напоказ. Это разве в охранке. Там быстро тебя срисуют — щелкнут раз из фотоящика, и вертись одним боком — профиль называется, затем другим, еще и с затылка прихватят, а потом в полный рост.
Да и бог его знает, с кем и в какую компанию тебя Филя в альбом свой всадит, случись с ним что, а личность твоя в альбоме. Нет, не то время, чтобы безопасно было лишний раз куда ни попадя рыло свое совать.
Один Васек готов был сидеть часами — только рисуй, да Филя честно признался:
— Не дозрел ты, Васек, до своего портрета, расти еще, матерей!
— Может быть, ты, Феофилакт батькович, художник такой хреновый, что не можешь просто, а на меня — «не дозрел, матерей», — обижался Василий.