После этого отец прожил с нами почти шесть лет, но уже не был прежним. Мимолетные мгновения доброты и любви, ночи, когда он читал нам перед сном, рожки мороженого по субботам и поездки по воскресеньям – все это ушло. Как если бы отец заснул, один, в автобусе или поезде, и проснулся там же двадцать лет спустя в окружении незнакомцев: моей матери, сестры, брата и меня. И все они чего-то от него хотят – помыть посуду, подвезти на репетицию группы, дать десятку на кино, его одобрения, его внимания, его любви. Он смотрел на нас, и карие глаза наполнялись замешательством, а затем суровели от гнева. «Кто эти люди? – казалось, задавался он вопросом. – Как долго мне еще ехать с ними рядом? И почему они думают, что я им что-то должен?»
От любви, пусть рассеянной и редкой, он шагнул к злобе. Не потому ли, что я знала его секрет – что он не хотел больше детей и, вероятно, даже вообще никогда их не хотел? Не из-за того ли, что он скучал по другой женщине, что она была его единственной истинной любовью, теперь навеки недостижимой? Отчасти, наверное. Но нашлись и другие причины.
Мой отец работал – и, полагаю, работает – пластическим хирургом. Он начинал в армии, работал с обожженными, ранеными солдатами, теми, кто вернулся с войны изуродованный химикатами или шрапнелью.
Но истинный гений отец открыл в себе после нашего переезда в Пенсильванию. Там основной частью его пациентов стали светские дамы, страдающие лишь от невидимых ран и готовые тратить тысячи долларов на осторожного, опытного хирурга, который парой ловких взмахов скальпеля подтянет им животы, сделает веки менее обвисшими, избавит от «ушей» на бедрах и двойных подбородков.
Он добился успеха. К тому времени, когда он покинул нас в первый раз, все знали, что если кому в районе большой Филадельфии нужна подтяжка живота, подбородка, носа, груди – это к Ларри Шапиро. У нас был огромный дом, извилистая подъездная аллея, бассейн и джакузи. Отец водил «Порше» (к счастью, моя мать отговорила его от эксклюзивных номеров НОСОДЕЛ), мама ездила на «Ауди». Дважды в неделю в доме убирала горничная; раз в два месяца родители устраивали званые обеды, а отдыхать мы ездили в Колорадо (если хотелось покататься на лыжах) и Флориду (если хотелось позагорать).
А потом отец ушел и вернулся, и наша жизнь развалилась, как любимая книга, которую читаешь и перечитываешь, пока однажды переплет не распадается и десятки листов разлетаются по полу. Отец не хотел такой жизни. Тут сомневаться не приходилось. Пригород держал его на привязи бесконечной чередой футбольных матчей, «орфографических пчелок» [11]
, занятий в еврейских школах, выплат по ипотеке и кредитов за автомобили, привычек и обязательств. И отец вымещал свои страдания на всех нас – а на мне он почему-то отрывался с собой жестокостью.Внезапно мой вид как будто стал ему невыносим. Все, что я делала, оказывалось и близко не таким, как надо.
– Ты только посмотри! – громыхал он о моей четверке с плюсом по алгебре.
Отец сидел за обеденным столом, у его локтя стоял привычный стакан скотча. Я маячила в дверном проеме, пытаясь скрыться в тени.
– Ну и чем ты это объяснишь?
– Я не люблю математику, – говорила я ему.
По правде сказать, я и сама стыдилась своей оценки. Я в жизни не получала ничего меньше пятерки. Но как бы я ни старалась и сколько ни обращалась за помощью, алгебра ставила меня в тупик.
– Ты думаешь, мне нравилась медицинская школа? – прорычал отец. – Ты хоть представляешь, какой у тебя потенциал? Так разбазаривать талант!
– Мне все равно, какой у меня потенциал. Я не люблю математику.
– Хорошо, – говорил он, пожимая плечами, швыряя табель успеваемости через стол, как будто от листка вдруг завоняло. – Будешь секретуткой. Мне-то что.
Отец был таким со всеми нами – грубым, угрюмым, пренебрежительным и резким. Он приходил с работы, бросал портфель в прихожей, наливал себе первую за вечер порцию виски со льдом, проносился мимо нас наверх, в спальню, и запирал за собой дверь. Он либо оставался там, либо уходил в гостиную, где сидел с приглушенным светом и слушал симфонии Малера. Даже в тринадцать лет, даже без базового курса музыки, я знала: бесконечный Малер под звяканье кубиков льда в стакане ни к чему хорошему не приведет.
А когда отец все-таки снисходил до разговоров с нами, то лишь для того, чтобы пожаловаться: как он устал, как мало его ценят; как усердно он трудится, чтобы обеспечить нас всем необходимым.
– Снобье мелкое, – бормотал он заплетающимся языком, – с этими вашими лыжами и бассейнами.
– Ненавижу лыжи, – отвечал Джош и ничуть не лукавил.
Один спуск – и сразу в домик пить горячий шоколад. А если мы заставляли его снова выйти наружу, он убеждал спасателей, что он на грани обморожения, и нам приходилось вытаскивать его уже из пункта первой помощи, где он в одних подштанниках жарился под обогревателями.
– Я бы лучше поплавала с ребятами в Центре отдыха, – говорила Люси и тоже не лукавила. У нее было больше друзей, чем у всех нас, вместе взятых. Домашний телефон трезвонил не переставая. Еще одно больное место в отношениях с отцом.