– Этот гребаный телефон! – орал он, когда аппарат звонил во время ужина. Но снять трубку и оставить висеть было нельзя. Ему всегда могли позвонить с работы.
– Если ты нас так ненавидишь, зачем вообще заводил детей?! – швыряла я ему в лицо то, что считала правдой.
Отец никогда не находил ответа – только больше оскорблений, гнева, больше обжигающей, карающей ярости. Джош, которому было всего шесть лет, считался «ребенком». Двенадцатилетнюю Люси отец либо игнорировал, либо распекал.
«Тупица», – качал он головой при виде ее оценок.
«Криворучка», – ворчал, когда она роняла стакан.
А я в тринадцать стала «псиной».
Да, в том возрасте моя внешность и правда оставляла желать лучшего. В дополнение к груди и бедрам, которые вдруг выросли буквально за одну ночь, я обзавелась полным ртом сложного вида металлических и резиновых штук для исправления прикуса. Я носила уже давно не модную стрижку под Дороти Хэмилл, которая совершенно не щадила мое полное лицо. Покупала одежду двух видов – мешковатую и еще мешковатей – и целый год постоянно сутулилась, чтобы прятать грудь. Как Горбун из «Собора Парижской Богоматери», только с прыщами и брекетами. Я чувствовала себя унижением на ножках, сборной солянкой всего, против чего мой папаша целыми днями вел войну. Он вечно гнался за красотой – ее созданием, поддержанием, совершенством. Одно дело – жена, которая лишь слегка недотягивала до идеала… а вот дочь, которая столь вопиющим образом сдала позиции, – это, очевидно, непростительно. И я таки сдала. В тринадцать лет во мне не было ничего красивого, совершенно ни-че-го, и я чувствовала подтверждение этого в жестком, полном ненависти взгляде отца, во всех его словах.
– Кэнни очень смышленая, – услышала я как-то его разговор с партнером по гольфу. – Сможет о себе позаботиться. Не красавица, но умная.
Я застыла, не веря своим ушам. А когда наконец поверила, то внутри все сжалось, как случается с жестяной банкой под колесами автомобиля. Я не была ни глупой, ни слепой и знала, что во многом отличалась от Мисс мира, от девушек в фильмах и на плакатах в спальнях мальчиков. Но я помнила его руку на моей макушке, как его борода щекотала мне щеку, когда он меня целовал. Я была его дочерью, его малышкой. Он должен был меня любить. А теперь считал уродиной. Не красавица… Но какой отец не считает свою маленькую дочурку красивой? Только я не была маленькой. И, по всей видимости, больше не была его дочуркой.
Когда я смотрю на свои фотографии того времени – а их, по понятным причинам, всего около четырех, – я вижу застывшее в своих глазах ужасное отчаяние. Пожалуйста, пусть я вам понравлюсь, умоляю я, даже когда пытаюсь спрятаться за рядом кузенов на бар-мицве, под пузырьками джакузи во время вечеринки, растягиваю губы в болезненной от брекетов улыбке, вжимаю голову в шею, горблюсь, чтобы стать короче, меньше.
Пытаюсь исчезнуть.
Много лет спустя, в колледже, когда подруга делилась ужасами своего детства в пригороде, я попыталась объяснить, каково было жить с моим отцом.
– Он был чудовищем, – выпалила я.
Я изучала английскую литературу, разбиралась в Чосере и Шекспире, Джойсе и Прусте. И все еще не могла подобрать лучшего слова.
Лицо подруги стало очень серьезным.
– Он тебя растлевал?
Я чуть не рассмеялась. Уж сколько отец твердил, какая я уродливая, толстая, отвратительная, что в растлении я заподозрила бы его в последнюю очередь.
– Бил?
– Пил слишком много, – сказал я. – И отец нас бросил.
Но чтобы ударил – никогда. Ни разу не поднял ни на кого из нас руку. А если бы поднял, то, может, все сложилось бы куда проще. Тогда сумели бы дать ему имя, классифицировать, разложить по полочкам. Были бы законы, власти, приюты, телевизионные ток-шоу, где репортеры сосредоточенно обсуждали бы наши муки, необъемлемое признание, которое помогло бы нам все пережить и двигаться дальше.
Но он и пальцем нас не тронул. И в тринадцать, в четырнадцать лет я не находила слов для того, что он с нами делал. Даже не знала, как начать такой разговор. И что бы я сказала? Мол, он злой? Злой – это наказания, запрет на телик после ужина, а не ежедневные словесные нападки, которым отец подвергал меня прямо за обеденным столом, язвительное перечисление всех способов, которыми я разбазаривала свой потенциал, пешеходная экскурсия по местам, где я потерпела неудачу.
И кто бы мне поверил? При моих подругах отец был само очарование. Он помнил их имена, даже имена их парней, вежливо расспрашивал о планах на лето и выборе колледжа. Они бы решили, что я выдумываю, а если бы и нет, то захотели бы объяснений. А у меня не было ни объяснений, ни ответов. На поле битвы тебе не доступна такая роскошь, как время на размышления об исторических факторах и социально-политических влияниях, которые привели к войне. Ты просто не высовываешься и пытаешься выжить, засунуть страницы обратно в книгу, закрыть ее и притвориться, что ничего не порвано, не сломано, что все в порядке.