Чуть качается вода у самого краешка ведра, у дутого бортика. В первый раз видит она небо, вот ведь – в первый раз! Отражает в себе голубизну и облако. А само ведро тут же запотевает снаружи, студёно у него внутри. Приложишься попить, и сведёт зубы холодом.
Такую трудовую воду домой осторожно понесёшь.
Но до чего же грустно глядит из лопухов и крапивы заброшенный колодец. Невозможно смотреть на него. Отвернёшься.
Вода хочет плескать, течь, переливаться из одного в другое. Подняться из глубины родником, поделиться с человеком и побежать по земле ручьём, рекой, вниз, вниз, напоив по пути всех живых. Вода жить должна.
Нет покоя воде на земле. А придёшь к ней с беспорядком внутри, с неурядицей – успокоит. Сядешь у реки. Пусть течёт тихо мимо, уносит куда-то все твои тяжёлые мысли и пустые затеи. Может, мимо тебя по воде ещё чьи-то заботы плывут, того, кто там выше по течению на воду смотрит.
Отдохнёт вода только зимой. В холоде озёра, пруды и реки залягут подо льдом толстым, в сон уйдут, до весны. Ручей и тот прикроется ледяными стёклами, спрячет своё течение.
И только родник будет упорно бежать из снежного холма. Обрастит всё вокруг себя инеем, скользнёт под обледеневшими мостками, проест в толстом белом склоне упрямую тропку, вниз, вниз! Ему-то что, он ребёнок воды, он, неугомонный, не знает усталости.
Глава 7. За двоих
Молоко белым густым потоком перетекало из трёхлитровой банки в литровую. Иногда поток накатывал волной, грозя плеснуть наружу, но Марина уменьшала наклон, притормаживала, и снова в зеленоватую прозрачную банку лился он ровно. Банка наполнялась, наполнялась, по самый бортик, уже казалось, что вот-вот – и перельётся…
Марина в последний миг моментальным движением вздёргивала горлышко вверх, успев обтереть край о край, так что ни капли не убегало, и направляла поток в следующую, пустую. И следующая медленно превращалась из зеленовато-прозрачной в густо-белую. Это наполнение завораживало, я стояла, смотрела. Смотрела и думала, как нежданно попала я в этот странный дом.
– Не будет нынче молока! – кричал утром дядя Володя, стоя на верхушке холма. Как доказательством он размахивал поднятым вверх мобильником. – Отменяется!
В белой кепке с большим козырьком длинный дядя Володя был похож на гуся.
Уже с утра стояла жара. Я и ещё несколько соседей поднимались на холм как раз за этим, за молоком. Марина привозила его утром в субботу.
Деревенские заворчали, обступив дядю Володю.
– Пишет, значит, что машина у неё в неисправности, – отвечал он значительно, глядя сквозь очки в экран телефона. – Пишет, молоко, мол, есть, а транспорт подвёл. Может, сгоняет кто, а? Привезёт молоко?
Я вызвалась поехать. Жила Марина километрах в двадцати, в Глебовском. Дядя Володя нацарапал на бумажке адрес, долго объяснял, как найти, потом махнул рукой:
– Да не спутаешь ты! У неё там техники много и эти ещё… цветники!
Глебовское встретило серостью и пылью. Дома тут скучные, барачного типа, на несколько хозяев. Почему-то такие «общие» дома глядят, как ничейные, по-сиротски. Я ехала вдоль облезлых, неясного цвета заборов. Давно уж не было дождей, и грунтовая дорога, размолотая колёсами, пылила. Как ни старалась я ехать тише, а всё равно густое серое облако кружилось за машиной. Оно залетало на участки, ещё одним слоем пудры укрывая и так уже серые огороды и палисадники. В придорожных канавах покорно скучали седые и несчастные лопухи.
«Цветники… Какие здесь цветники?» – уныло крутилось в голове.
И тут я увидела дом Марины. Его, правда, было не спутать ни с чем.
На обочине, вдоль участка, стояли трактор, потом «Нива» и ещё что-то разобранное. Техника.
Забор, досочка к досочке, был нежного голубого цвета, дом, вернее, Маринина половина – белая.
И участок… Среди глебовского пыльного уныния стояло и плыло, плыло и стояло чистое облако из цветов. Они все были белые, эти цветы. Колокольчики, розы, анемоны, ещё что-то мелкое, на тонких веточках, кто-то вьющийся вдоль стены с крупными соцветиями – все белые. Цветы тихо стояли, словно белое стадо, еле влезшее в загон. Тут совсем не хотелось шуметь.
Я вошла в калитку.
– Марина! Марин… – осторожно кликнула я в сторону дома.
Всё тихо.
Только над забором, вдоль улицы, плыли две длинные бамбуковые удочки. Когда удочки доплыли до калитки, оказалось, что рыбак и есть сама Марина.
В выгоревшем до невнятности рисунка платье, в косынке, плотно стянутой назад, Марина и правда не шла, а как бы плыла: крепкие ноги под юбкой перебирали дорогу, а сама Марина приближалась плавно. Она была немолода, но непонятна в возрасте.
– За молоком? – улыбнулась она загорелым лицом. – Сейчас, сейчас, вот руки умою, а то вишь – рыбы наловила.
Марина приподняла и показала мне садок, где в крапивных листьях виднелись крупные рыбьи хвосты.
– Вся в рыбе! Прости уж.
Она посерьёзнела, улыбка ушла с лица, и в тех местах, где были морщинки от улыбки, стали заметны светлые незагорелые полоски.
«Сколько же она улыбается? – подумала я. – Ходит под солнцем и всё улыбается?»