...Табуретка была серая и замшелая, с кривоватыми венозными ногами. И в том, как она стояла, раскорячив свои старческие, но еще крепкие ноги, было что-то нестерпимо противоестественное. Но пожалуй, еще более противоестественным был гранат. Он лежал на табуретке и сквозь треснувшую кожуру ухмылялся своими гладкими розовыми зернами.
Молчать и дальше было уже неудобно, и он спросил у рыжей женщины, как называется ее картина.
— Автопортрет.
— Автопортрет?!
Вот тогда-то она и приблизилась к дивану, на котором он сидел, и, сощурив свои голубые и без того маленькие глазки, спросила:
— А что, собственно говоря, вас смущает?
— Да нет, ничего, — пробормотал он. Не мог же он ей сказать, что его смущает эта старчески-похотливая табуретка или этот нагло ухмыляющийся гранат. Кстати, чуть позже он понял, что гранат ухмылялся совершенно зря. Поскольку при более внимательном разглядывании становилось ясно, что он не столько лежит на табуретке, сколько пожирается ею — посередине дощатого сиденья вилась еле приметная узкая трещинка, присосавшаяся к гранату и медленно вжирающая его в себя. Но все это он понял чуть позже, а пока еще гранат победоносно скалил свои розовые зерна, а рыжая женщина, сощурив свои крохотные глазки, ждала его ответа.
— Да нет, ничего, — пробормотал он.
Она отодвинулась от него и каким-то неожиданно робким голосом спросила:
— Еще?
— Да, да, конечно же.
Она водрузила на заляпанный красками стол новую картину и потупилась. Эти ее непредсказуемые переходы от надменности к робости, далее какой-то приниженности, неприятно волновали его. Он отвел глаза от ее замызганной юбки с полуотпоровшимся подолом и стал разглядывать картину.
Это был утюг. Не тот, электрический, каким сейчас пользуются все, а тяжелый чугунный утюг его детства. Утюг стоял посреди заснеженного поля, а на нем — и на ручке, и по бокам — сидели крупные комары с утолщенными хоботками и выпуклыми желтыми глазами.
— Тоже автопортрет? — пошутил он.
— «Ноев ковчег».
Голос ее снова стал морозным, как заснеженное поле на картине. Кстати, это была единственная картина с белым цветом, и то белым его можно было назвать лишь с некоторой натяжкой, поскольку даже эта белизна отдавала серым. По всей видимости, серый был излюбленным цветом этой женщины в замызганной юбке и с тощей рыжей косичкой на затылке. Он переполнял почти все картины и был похож на домашнюю пыль, сквозь которую воспаленно светились одинокие пятна красного или желтого.
— Одиночество, — сказала она.
И ему стало жалко ее.
— Одиночество, — повторила она и чуть наклонила картину.
На железной больничной кровати, застланной серой простыней, корчилась то ли в агонии, то ли в страсти застиранная до ветхости женская ночная рубашка, под которой смутно угадывались чуть отвисшие груди, живот и раздвинутые колени. Короткие рукава рубашки были вскинуты вверх и пытались то ли обнять, то ли оттолкнуть нечто незримое.
— Очень сильная работа, — сказал он, участливо глядя на нее. Показалось ли ему, или вправду в ответ на его участие крохотные глаза быстро укололи его? Наверное, показалось, потому что они уже были устремлены не на него, а на два мягких мизинца, которыми она выделывала какие-то странные вензеля, то страстно сплетая их друг с другом, то как бы в недоумении разводя их в стороны.
— Спасибо, — прошелестел ответ.
Нет, конечно же, показалось.
...Он перевернул страницу и наконец-то нашел то, что искал. Статья 59 — «Психологическое изнасилование».