Жюстин пахнет свежими, только что сорванными цветами. В своем шоколадном, с кружевными оборками, платье, она похожа на институтку, впервые одевающуюся самостоятельно, без маминой указки. Платье хорошо, недурны туфельки и перчатки, но лишь сами по себе, как вещи, не имеющие хозяйки – а все вместе смотрится жалко. Такие женщины приходят молить о справедливости в судейские дома, таких изображают художники, выбравшие темой «провинциальный сюжетец».
Она надоедлива. Ее глаза поплыли от рыданий разводами туши. Она лихорадочно мнет в руках шляпку с вуалью, и Анри страшно за эту шляпку – в тишине слышно, как хрустит, разламываясь, соломка.
Окна его комнаты выходят в глухой переулок – не слышно ни уличного гама, ни сухого перестука фиакров, ни голосистых мальчишек – разносчиков газет. Каштан раскинул зеленые руки, скрыв убогую стену дома напротив, с разводами потекшей штукатурки и серыми хлопьями развешенного для просушки белья – белья бедняков, ветхого и жалкого. Белые гроздья каштана, словно узкие рты, ползут в комнату, и запах этот превосходит все человеческие парфюмы, – комната прелестна и стоит сущие гроши – конечно, если не оставаться на ночлег. Вечером, даже при закрытых окнах, проникают грубые запахи кухни – топленый жир и лук, а хуже всего запах низкосортного сыра – похожий на запах плесени или несвежего белья.
– Мне жаль, милочка, – снисходительно говорит Анри, поднося к глазам круглую китайскую табакерку. – Но нам нечего делать вдвоем. Поймите же, наконец, ваше положение, мое положение, и признайте всю безосновательность этой просьбы!
В табакерке нет табака, и никогда не было. Но вещица так хороша, что вполне могла бы служить чернильницей или чем угодно – хотя бы защищать чистые листы бумаги от шалостей ветра.
Красивые вещи куда как лучше красивых женщин – они то, что они есть, они радуют владельца своим безмолвием. Стоит ими пресытиться – убрать с глаз долой, в сервант, шкаф, сундук – и спустя несколько лет, случайно найденные, они доставляют столько же радости, если не больше! – чем в день покупки.
Другое дело – встретить на улице давнишнюю пассию: чувство умиления смешано с чувством горечи, в голове теснятся воспоминания обо всех досадных и пустых минутах, проведенных с нею, – эти чувства не чисты, противоречивы! Так и жди после расстройства аппетита.
Жюстин все еще здесь, терзает шляпку, она ничего не понимает и не желает понимать, маленькое злое животное, смазливая грубиянка! (Вы правы, дружище Эмиль, продажная любовь имеет очевидные выгоды, и главная из них – отсутствие ненужных сантиментов).
– Я… могу подождать, – отчаянный, убитый взгляд карих глаз, нижняя губа изжевана до того, что похожа на кусок рыхлого, недолепленного теста, – вы добрый, вы не оставите меня вовсе без надежды, я знаю! Я ничем не стесню вас… позвольте только быть рядом, неподалеку… Мы будем видеться очень редко, правда! – только тогда, когда вы того захотите!
Г-н Мопассан поднимается с кресла, сжимая в руке табакерку, широкими шагами подходит к двери и раскрывает ее. Это нарушение всех приличий, это жестоко. Но это и необходимо, иначе черт его знает, куда заведет их эта глупая, пошлая, ненужная сцена…
Когда встает Жюстин, ее глаза – сплошь зрачки, и рот кажется раной.
– Прощайте.
– Не прощу.
Утром, как никогда, человек ощущает свою слабость и случайность в этом мире. Отчаянно– веселый кутеж усталых путников, в соединении с необычайно жаркой – даже для Африки – погодой, сделали свое черное дело.
Анри чувствовал, что его голова похожа на костяной шар, которым всю ночь – и до сих пор! – играют в бабки. Он искал воды – воды не было, а вино невозможно было взять в рот, конечно, не из-за вкуса самого вина, а из-за того осадка неумеренных возлияний, что сохранился на языке и стенках гортани.
Он подошел к окну, отодвинул штору – раннее утро, солнце едва расправило золотые крылья. Повеяло прохладой, скорее же, скорее из дому, из плена четырех глинобитных стен! Рассчитывая, что попутчики его едва ли разлепят глаза раньше полудня, Анри твердо решил прогуляться, чтобы укрепить мышцы и избавиться от вялости.
На пути в Кайруан им следовало преодолеть не менее ста километров, и все, естественно, по отвратительным дорогам – «чудесам» современной инженерии.
Анри хмыкнул, вспоминая о полуразрушенных мостах, о грязи, которую пришлось месить, когда они угодили в болото, о том запахе, который издает обшивка дорожной коляски на полуденном солнце – нечто вроде жженой пробки и несвежих пикулей.