Старик подхватил плачущего Патрика на плечо, подобрал оружие и направился к домику. Бекки не пожелала следовать за ним, вместо этого она пошла к реке и, зайдя в воду по пояс, смывала с себя пот и кровавые брызги, густо покрывавшие ее лицо и платье, залепившие волосы. Она зачерпывала воду полными пригоршнями и обливала себя, она окунала голову в воду, она оттирала платье. Она остановилась вдруг и застыла с закрытыми глазами, опустив руки глубоко, чувствуя тихую щекотку прохладного течения. Она не хотела уходить отсюда – желала бы сделаться водой, превратиться в пар, молочный туман, растекающийся над рекой. Она стыдилась своей плоти: рук, ног, усталого, больного тела.
Соломон поставил Патрика на доски, чтобы дотянуться до дверной ручки; едва он сделал шаг – прогремел выстрел – старик упал бездыханным. Ленни Добсон выстрелил бы в любого, кто попытается открыть дверь, и старик поплатился случайно. Молодой человек хохотал, глядя на свою жертву, и нажимал пальцем снова и снова бесполезный курок. Он мог бы выскочить в окошко – но сидел, скорчившись диким зверем в углу, и все смотрел на дверь. Он хохотал и всхлипывал, всхлипывал и хохотал. Рассудок его распался на мелкие осколки: он стерег дверь.
Бекки была недовольна тем, что ее прервали. Бормоча проклятия, она вышла из воды и направилась на звук выстрела. Один взгляд сказал ей все: труп Соломона, беснующийся человек в углу хижины… девочка подобрала мачете, потянула за руку многострадального Патрика и побрела к лодке; с каждым гребком усталые плечи протестовали, но душа ее постепенно успокаивалась; шепот реки сделался совсем родным. Девочка плыла по течению, стараясь оставить как можно больше миль между собой и людьми. Решение, которое приняла она за последние часы своей жизни, требовало мужества и спокойствия.
Небо белесыми клочками просилось в окно; луна пропитывала воздух; квакали жабы. Добсон прорвался сквозь оцепенение, встал на четвереньки и осторожно, не торопясь, подполз к двери. Труп негра глядел на него выпученными белками глаз; Добсон равнодушно обнюхал неподвижный предмет и перешагнул его. На причале было свежо. Вот, вмешиваясь в пение жаб, вступили цикады; что-то булькало в камышах, по траве скользили продолговатые тени – летучие мыши рыскали в поисках еды. Он чувствовал себя странно родственным этой ночной жизни: плеск и шуршанье, уханье и стрекот обнимали его, будто удобная одежда; страх совсем исчез из души его. Было прохладно, под коленями и ладонями Добсон чувствовал приятную сырость. Он дышал полной грудью. Он, как ночной зверь, весь был внимание и трепет. Маленькие, едва заметные во тьме твари благоразумно разбегались от него прочь, чувствуя превосходство крупного зверя. Добсон отлично передвигался на четвереньках, едва не урча от наслаждения; жизнь внезапно предстала во всей полноте ощущений; он больше не различал, где его рука, где одежда, где камень, где вода, – он вибрировал, как струна, пораженный внезапным явлением жизни, которая до сих пор скрывалась за кирпичными стенами рассудка, за воротами логики, запорами привычек.
Он обнюхивал землю, он слушал, он смотрел в ночь; и ночь так же настороженно глядела ему в глаза, еще не признавая в нем
Внезапно счастливый хоровод запахов был прерван густой, тяжелой вонью: похоже, где-то рядом лежало мертвое животное. Робко приблизившись, Добсон ткнул
Захлебнувшись визгом, дворняжка-Добсон кинулся к камышам, в грязь, прочь, не разбирая пути, не обращая внимания ни на что, кроме страха, охватившего все его существо.
Груда скверной, вялой плоти попыталась приподняться – нечто аморфное, тестообразное, нечеткое, как пролившееся чернильное пятно, сделало шаг, другой, бугрясь и перекатываясь раздавленной гусеницей, и поплелось вослед за беглецом.
Красная повязка – когда-то красная – теперь бурая, вымазанная тиной, – все еще навязана была у предплечья той, что раньше звалась Вивианой. Красная тряпица, грубо сшивающая жизнь со смертью, не отпускала чудовище в небытие. Даже теперь, преображенный дикой сечей, этот фарш двигался и жаждал разрушения – безмозглая медуза, дурной сон, нелепая сказка.