Крепкое хозяйство оставил Петрухе Сиреневу отец. Полон двор скота: и лошадей, и коров, и овец, и птицы всякой в достатке. Дом высокий, в лапу рубленный, с крышей шатровой. Оконные колоды лучшими белилами выкрашены; полы ровные, плотные; голубые переборки красными фигурами расписаны. Каждый день в доме летом свежую траву, а зимой сено либо солому перестилают. Только в угловой комнате да в спаленке траву не стелют, новыми половиками дорожки проложены. Дворы с уличной стороны пилеными досками забраны, а с задов — бревнами, притесанными в паз. Стайки на мох сложены, крыши двухскатные, драньем в желоб покрыты, вдоль заборов навесы излажены. Только в разные годы все строено: одно новенькое, блестит, как желток, другое от времени уже почернело.
Не худо у Петрухи и на поле, лучшие елани достались ему — высокие, к солнцу, и земля мягкая, черная. Зрели пшеницы полные, светлые, как вощаные. Вдосталь земли, по шесть лет под поляной держит, зато на седьмой, как перетроит глубокой вспашкой, такие хлеба растут, что диву весь народ дается.
Еще провористей отца Петруха оказался, окрутил так мужиков, что полсела в долгу у него осталось. Кто деньгами, кто хлебом. Без слова давал Петруха, только попроси. Зато и возврат крепко требовал — не деньгами, не хлебом, а работой. И, глядишь, в самое горячее (время, в покос либо в страду, стоят одинокие узкие полоски голытьбы, а на Петрухиных полях, точно мураши, народ кипит. Что поделаешь, долг платежом красен. Стоит только в силу войти ловкому мужику, а там не сеяно — взойдет, не всхожено — созреет. За одно заемное зерно полную горсть отдадут.
Трех работников постоянных держал Петруха на полевых, а зимой на извозных работах. Клавдею взял четвертую. За скотиной, за птицей ходить. А случится, так и косу либо серп из рук не выпустит — крепкая баба, молодая, осунулась маленько, а тело сохранила.
Тридцать третий год шел Петрухе. А цепкая, волчья хватка от отца, видно, по наследству к нему перешла. Как нацелится острым глазом своим — добьется чего хочет, не выпустит. Любым путем: напролом либо в обход, а пролезет. Но больше грубостью да силой брал. И лицо у Петрухи, хотя и красивое, было жесткое, сухое, без румянца. Привольно Петрухе жилось в Кушуме, а все тянуло его поближе к городу. Всякий товар требует сбыта — и хлеб и скот, — а в городе выгоднее можно продать.
Семья у Петрухи была небольшая. Жена Зинаида да старуха мать. Славная, спокойная характером, прилежная в работе удалась Зинаида. Все у нее спорилось в руках — и тяжелая работа и рукоделье. Всем угождала, одному Петрухе угодить не могла. Так в синяках да черных пятнах от побоев и ходила. Больше всего злобился Петруха на то, что не беременела Зинаида. Хотелось ребенка иметь ему, сына, чтобы было потом кому богатство свое передать.
— И в кого ты удалась, кедрина сухая? — ругался Петруха. — Будто все у вас в семье плодовитые, одна ты оказалась уродиной.
— Погоди, Петруша, — уговаривала Зина, — может, время еще не настало. Не старики мы с тобой. Чуть на третий год пошло, как женаты.
— А мне ждать, когда стариками будем? Вот забью тебя до смерти — женюсь на другой, — и тяжелая рука Петрухи опускалась ей на спину.
Не стерпела однажды Зина, отскочила и крикнула:
— Черт ты, окаянный! Оттого, может, и понести не могу, что забил ты меня всю, все внутренности отшиб.
— Ах, ты так? — даже опешил от неожиданности Петруха. — Я тебе внутренности отшиб?.. Так я ж тебя…
Вечером Зина жаловалась Клавдее:
— Ну что я буду делать? Научи хоть ты меня. Ты постарше, больше знаешь…
— Ничего не скажу, Зинушка, — пожимала плечами Клавдея. — Однако, сглазили тебя. Надо знающего человека найти, — может, ворожбу снимет.
Пришло жаркое лето. В покос Клавдея косила вместе со всеми. Дома оставалась только Петрухина мать. Молодые, здоровые руки на поле нужны.
Ильче стало немного полегче. Он сам поднимался с постели; опираясь на палку, выходил за ограду и садился на скамейку у ворот, тоскливо разглядывая синеющую тайгу в горбатых хребтах.
— Поправлюсь, господь даст, — мечтал он. — Разок бы, еще единый разок, сходить в тайгу. Попромышлять бы зверя! А там хоть и умирать. Только полегче, как-нибудь без болей, лег — и готовый.
Отпуская Клавдею на покос, Ильча даже посмеялся:
— Смотри, Клавдея, вернешься с покосу, а я уже оздоровел совсем, из тайги иду — рога изюбринные на плечах тащу. Мясо освежеванное на лабазе висит, — седлай коня и вези.
— Ладно, ладно, — обняла его Клавдея, — развозился! Сиди уж лучше… Промыщлённый!..
— А что, Клавдея, — вдруг спросил ее Ильча, — какой тебе год-то? Тридцать шестой, однако?
— Тридцать шестой.
— Ну, значит, мне сорок шесть… Нет, Клавдея, не помру, нет! У нас никто в родове ранее семи десятков нэ помирал. Вот только с хворью разделаться… кха, кха, кха…