Хребтами стоял над Неманом чёрно-сизые грозовые тучи. И по всей дуге берега стояли бесчисленные глаголи виселиц, а немного отступив от них, шевелился народ. Скакало в воздухе пламя и откуда-то наносило дымом, поэтому кто-то, чтобы не закоптился белый хитон Христа, накинул ему на плечи чей-то чёрный с золотом плащ. Братчик стоял на холме. Анея сидела, прижавшись к его ногам, а немного ниже стояли апостолы.
Мещане и мужики гнали мимо них скрученных. Лицо Братчика после произошедших событий страшно изменилось, стало сухим, с проваленными щеками. Остекленели огромные глаза. Он понимал, куда он попал, какое бремя решений взвалил на свои плечи. Знал, что его глаза, глаза свидетеля, могут увидеть смерть двуногих, осуждённых им самим.
Он не хотел этого. Но он знал, что ничего не сумеет сделать, если смерти вот этих, схваченных, начнёт требовать люд. И тогда возврата к чистоте не будет.
Перед ним поставили бургомистра Юстина. Теперь не горели угольями из-под в скобку подстриженных волос его глаза. Они словно погасли, но смотрели мужественно.
— Зачем позволил попам править старой радой и городом?
— Они пришли с королевским войском, — твердо сказал Юстин. — И рада сдалась. Я не хотел больше всех. Но я человек. Я слаб.
— Брешешь, пёс, — возразил Юрась. — Ты вот на этих взгляни. Вот слабость человеческая. Выбросили вас, как навоз из стойла.
Суровое, несмотря на развращённость, иссечённое шрамами и отмеченное всеми пороками лицо Юстина не улыбнулось.
— Они ещё придут. Скоро, — больше с грустью, чем с угрозой молвил он.
— Я затворил все врата. Отныне земля Городни — земля справедливости.
— Надолго ль?.. Но... мне жаль, что я не смогу посмотреть, как это будет.
— Почему?
— Потому что — а вдруг человек не такая свинья, как я думал.
— Хорошо, — после паузы произнёс Христос. — Развяжите его.
— Напрасно ты это. Я бы убил. Потому что, когда они вернутся, я ведь буду такой, как прежде.
— Ну и счастливо. И, потом, я не ты.
Бургомистр повесил голову.
— А этих — на виселицы, — злобно предложил Петро.
Христос смотрел на людей и с каким-то облегчением видел в их глазах замешательство.
— Ну... эно... чего вы? — спросил дуралей Пилип.
Из молчания начали вырываться отдельные звуки.
— Чёрт его...
— Не доводилось.
— Ты собаку попробуй повесь.
— Да пускай бы, кто может. Вот ты, Янук.
— Иди ты знаешь куда... Вот-вот.
Братчик покосился вниз. Чёрные с синевою глаза с острасткой смотрели то на него, то на виселицы. Кто-то закутал Анею, вместе с лохмотьями монашеского одеяния, в свою широкую чугу.
Она смотрела умоляюще, но Юрась ожидал.
— Разорвать их! — крикнул кто-то. — Бог ты мой, да неужто человека не найдётся?
Но человека что-то не находилось. Каждый, стоявший тут, сегодня рисковал собою, сражался и убивал, и, наверное, убил, если уж стоял тут живой. Но связанных вешать не хотелось никому. И Христос всё с большей теплотою оглядывал эти лица. Да, он не ошибся. На этих закуренных, иссечённых, сморщенных нищетой лицах были глаза. И в этих глазах было столько того, что напоминало очи тех, из его сна. Он разглядывал эти лица. На минуту ему показалось, что мелькнуло между них лицо Босяцкого, но он сразу же понял, что ошибся: это просто разговаривал с мелким торговцем — судя по одежде — какой-то немецкий гость.
— Так вот же палач! — вдруг радостно загорланил кто-то. — Вот пускай он!
Палач стоял в своей клетке и постепенно снова набрался высокомерия:
— А чего, я могу. Клетку только разбейте. Я почему и говорю, что палачу нельзя в клетке.
— Можешь повесить их? — с отвращением спросил Братчик.
— Так... Господи Боже. Служба ведь такая. Фах.
Братчик видел, как дрожали ресницы Анеи.
— Работа, опять же, — меланхолически продолжал палач. — Потому что не можеть етого на нашей быти, чтобы не было у палача широкого круга знакомств, и высоких и низких. И, опять же, не было такого властелина, чтобы обошёлся без палача.
Христа передёрнуло.
— А не было... насколько я знаю.