Джат разразился было громким хохотом, но тотчас подавил его, прося извинения у ламы.
– Так говорят на моей родине, именно этими словами. Все мы, джаты, такие. Я приду завтра с ребенком, и да благословят вас обоих боги усадеб, а они хорошие боги!… Ну, сынок, мы теперь опять окрепнем. Не выплевывай лекарства, маленький принц! Владыка моего сердца, не выплевывай, и наутро мы станем сильными мужчинами, борцами и булавоносцами.
Он ушел, напевая и бормоча что-то. Лама обернулся к Киму, и вся его любящая душа засветилась в узких глазах.
– Исцелять больных – значит приобретать заслугу; но сначала человек приобретает знание. Ты поступил мудро, о Друг Всего Мира.
– Я стал мудрым благодаря тебе, святой человек, – сказал Ким, забыв о только что кончившейся игре, о школе св. Ксаверия, о своей белой крови, даже о Большой Игре, и склонился к пыльному полу храма джайнов, чтобы по-мусульмански коснуться ног своего учителя. – Тебе я обязан моим образованием. Твой хлеб я ел целых три года. Теперь это позади. Я свободен от школ. Я пришел к тебе.
– В этом моя награда! Входи! Входи! Значит, все хорошо? – они прошли во внутренний двор, пересеченный косыми золотистыми лучами солнца. – Стань, дай мне поглядеть на тебя. Так! – Он критически осмотрел Кима. – Ты уже не ребенок, но муж, созревший для мудрости, ставший врачом. Я хорошо поступил… Я хорошо поступил, когда отдал тебя вооруженным людям, в ту черную ночь. Помнишь ли ты наш первый день под Зам-Замой?
– Да, – сказал Ким. – А ты помнишь, как я соскочил с повозки, когда в первый раз входил…
– Во Врата Учения? Истинно. А тот день, когда мы вместе ели лепешки за рекой, близ Накхлао? А-а! Много раз ты просил для меня милостыню, но в тот день я просил для тебя.
– Еще бы, – сказал Ким, – ведь тогда я был школьником во Вратах Учения и одевался сахибом. Не забывай, святой человек, – продолжал он шутливо, – что я все еще сахиб… по твоей милости.
– Истинно. И сахиб весьма уважаемый. Пойдем в мою келью, чела.
– Откуда ты знаешь об этом? – Лама улыбнулся.
– Сначала по письмам любезного жреца, которого мы встретили в лагере вооруженных людей; но потом он уехал на свою родину, и я стал посылать деньги его брату. – Полковник Крейтон, взявшийся опекать Кима, когда отец Виктор уехал в Англию с Меверикцами, отнюдь не был братом капеллана. – Но я плохо понимаю письма этого сахиба. Нужно, чтобы мне их переводили. Я избрал более верный путь. Много раз, когда я, прерывая мое Искание, возвращался в этот храм, который стал моим домом, сюда приходил человек, ищущий Просветления, – уроженец Леха; по его словам, он раньше был индусом, но ему надоели все эти боги. – Лама показал пальцем на архатов.
– Толстый человек? – спросил Ким, сверкнув глазами.
– Очень толстый, но я вскоре понял, что ум его целиком занят всякими бесполезными предметами, как, например, демонами и заклинаниями, церемонией чаепития у нас в монастырях и тем, как мы посвящаем в иночество послушников. Это был человек, из которого так и сыпались вопросы, но он твой друг, чела. Он сказал мне, что, будучи писцом, ты стоишь на пути к великому почету. А я вижу, ты – врач.
– Да так оно и есть, я… писец, когда я сахиб, но это не имеет значения, когда я прихожу к тебе как твой ученик. Годы ученья, назначенные сахибу, подошли к концу.
– Ты был, так сказать, послушником? – сказал лама, кивая головой. – Свободен ли ты от школы? Я не хотел бы видеть тебя ее не окончившим.
– Я совершенно свободен. Когда придет время, я буду служить правительству в качестве писца…
– Не воина. Это хорошо.
– Но сначала я пойду странствовать… с тобой. Поэтому я здесь. Кто теперь просит для тебя милостыню? – продолжал он быстро.
Лама не замедлил с ответом.
– Очень часто я прошу сам, но, как ты знаешь, я бываю здесь редко, исключая тех случаев, когда прихожу повидаться с моим учеником. Я шел пешком и ехал в поезде из одного конца Хинда в другой. Великая и чудесная страна! Но когда я здесь останавливаюсь, я как бы в своем родном Бхотияле.
Он окинул благодушным взглядом маленькую опрятную келью. Плоская подушка служила ему сиденьем, и он уселся на нее, скрестив ноги, в позе Бодисатвы, приходящего в себя после самопогружения. Перед ним стоял черный столик из тикового дерева, не выше двадцати дюймов, уставленный медными чайными чашками. В одном углу был крошечный, тоже тиковый жертвенник с грубыми резными украшениями, а на нем медная позолоченная статуя сидящего Будды, перед которой стояли лампады, курильница и две медные вазы для цветов.