Поразительно, до чего дошла разработка этого лица. Да одного ли лица? Все
играет, живет; все говорит. И вместе с тем разработано то, что можно бы назвать вторичным, невидимым смыслом его мимического поведения. То простое балагурство, которое в самых ранних ролях его забавляло не многих невзыскательных зрителей, теперь если не отсутствует, то отходит совершенно на второстепенный план: становится важно не смешное, что он делает, а то душевное, страшное или доброе, или сострадательное, – всегда глубоко трогательное, – что под этим смешным. Вот эта «двойная игра», Чаплину свойственная и столь ни на чью иную не похожая, – она в этом последнем его произведении выступает во всей силе главнейшего, единственного драматического и мимического его задания как автора и как исполнителя. Как никогда, выступает оборотная сторона того, что мы видим, все в нем живет, но все живет двойной жизнью, и вас он заставляет жить вдвойне. И мелкота и глубина, и верхи душевные и низы, сила и слабость, духовное богатство и духовное нищенство, как комизм и трагизм, сливаются в этом удивительном, ничтожном, щупленьком образе.И, при перечислении сочетающихся в нем контрастов, как не вспомнить постоянную в нем соприкасающуюся близость комического геройства в скромности и скромной забитости в том, чем другой бы хвастал и кичился. В нем новый Дон Кихот; только не «рыцарь», а бродяга, не латы, а потертый, в поясе стянутый пиджачок, не шлем, а неугомонный котелок, не усы, а скромно подстриженные полуусики, не копье, а гибкая, шаловливая и шалая тросточка. Но он столь
же благороден, столь же трогателен, как тот, великий, – печального образа. И он такой же справедливый.Опять же эта
сторона выступает в «Цирке» более, чем в каком-либо из его произведений. Весь эпизод с хорошенькой наездницей проникнут таким благородством преданности и самопожертвования, что, хотя зал хохочет, на дне у каждого накипают слезы; они не раз поднимаются к глазам, навертываются на ресницы. И вызываются они не тем, что он делает, а тем, чего он не показывает. Пасынок природы, бедный «Чарли»; он ее любит, но она любит красивого, блистательного канатного плясуна. И бедный «Чарли» не только мирится со своей судьбой, но и устраивает их судьбу. Как Джоконда, он говорит: «Любите друг друга и будьте счастливы»… И когда цирк снимается, когда грузные повозки с цирковой поклажей трогаются и длинной вереницей следуют за первой повозкой, в которой сидят они, Чарли остается позади; он пропускает все повозки до последней и остается, как в пустыне, на лугу. Он сидит на сундучке, а вокруг него на песке большой круг – то след, где цирк стоял. Попадается ему под ногу лоскут бумаги, большой, рваный, на нем звезда, – то прорванный бумажный обруч, через который она скакала, проскочила… На нем звезда; ее звезда? – он бережно подбирает; а может быть, его звезда? – он комкает в руке, бросает в сторону, на ветер, да еще и ногой брыкнул – лягнул свое «счастье»…Чарли Чаплин автор
, не только лицедей, не только режиссер. Разве автор только тот, кто книги пишет? Он автор и он сам в свою книгу вошел и зажил в том, что сам родил. Да он не только родил свое произведение, он и сам себя родил. Разве это он, он сам, господин такой-то, Чарли Чаплин, портреты которого мы иногда видим в журналах, в биографиях? Тот, другой, тот «настоящий» именно не настоящий Чарли Чаплин. Тот – человек как все, прилично одетый, с крупными, сильными чертами лица, с тонким, проницательным взглядом, совсем не удивленными глазами… Разве это Чарли? Да он ни у кого не останется в памяти, а этот, щупленький, у которого все им самим переделано по-иному, не так, как природа создала, этот всем известен и останется, конечно, навсегда в памяти.Ибо Чаплина не коснется капризница-мода, то выдвигающая, то развенчивающая. Это слишком сильное, исключительное, личное явление: Чарли Чаплин один, неповторим, незаменим.
Заговорив об авторстве Чаплина, нельзя не отметить, что в своих «повестях», писанных средствами житейской прозы, он не только прозаик, он поэт. Тонкий, благоуханный поэт. Он поэт лохмотьев, пыли, грязи, затхлости и многого, от чего мы отворачиваемся, но в чем он умеет показать нам то, чего мы не умеем видеть.
Да, не в бальных платьях кинематографических «ведеток», не в раскрашенных гирляндах цветов и экранных эффектах лунных ночей – поэзия жизни во всем том, что остается в нашей душе, когда валкою походкой, помахивая палочкой и усаживая на непослушных кудрях свой неугомонный котелок, Чарли Чаплин на экране удаляется, удаляется все дальше, становится все меньше и наконец пропадает в черном пятне сомкнувшегося вокруг него теневого круга…
Печатается по: Последние новости (Париж). 1928. 21 февр. Диана Карен
О ЧАПЛИНЕ