Если не количественно, то качественно враги «великого немого» ничуть не слабее его защитников. Пишется и говорится против кинематографа немало злого, интересного, верного. К возражениям стоит прислушаться. Новое искусство действительно полно ошибок и недостатков. Многие решительно запрещают кино называться искусством. Все основания для такого приговора нетрудно свести к двум главнейшим. Первое: кино будто бы не имеет ничего своего и пользуется только чужим добром; второе: у кино нет никакой традиции, никакой связи с древними музами, оно родилось случайно, вне искусства.
Оба эти аргумента, в довольно причудливом и противоречивом сочетании, я нашла не так давно в интересной заметке В. И. Поля («Кино и музыка»)[405]
. Музыкальный критик прежде всего энергично восстает против механического соединения музыки и кинематографа. Я не беру под свою защиту всех таперов и все оркестры всех синема. Они играют часто прескверно, и музыкальные отрывки, исполняемые ими, нередко не подходят к темпу картины. Но это еще не значит, что кино и музыка не имеют ничего общего. Мне кажется, что оба явления ритмические, а потому близкие друг другу. Ритм и музыка – почти одно; о кинематографе этого не скажешь сразу, но можно ли отрицать его ритм?Различно чередуются кусочки разбитого действия, которое, когда лента пущена, снова становится единым и цельным. Ритмична и сама игра артистов, их немое, но выразительное искусство мимики и жеста. Связь музыки и кино нельзя назвать механической. Это связь не такая тесная, как между музыкой и балетом, но тоже органичная, неслучайная.
Вместе с другими противниками «великого немого» В. И. Поль называет его непрошеным гостем среди древних признанных искусств. В этих словах слышится все то же ошибочное утверждение, о котором я упоминала выше: у кино будто бы нет традиций, оно – без рода и племени, оно родилось случайно, вне искусства. На это я ответила бы напоминанием, что в основе кинематографа – пантомима, одно из самых древних искусств.
В другой части своей статьи Поль выражает сомнение, есть ли у «великого немого» что-нибудь свое. Как было только что сказано, и это один из обычных доводов обвинения: кино будто бы пользуется только чужим добром. Мне приходилось возражать против этого недавно в ответе на одну анкету о синема.
Если материал музыки – высота тона, живописи – краска, поэзии – слово, театра – актер, то зато самостоятельный и ни с чем не сравнимый материал киноискусства – световой луч. Световым лучом пользуется и простая фотография, но разница между ней и кино огромная.
В простой фотографии нет движения, действия, драмы, актера, вообще ничего того, что вместе с игрой светового луча составляет содержание киноискусства. Искусство пантомимы сквозь игру светового луча – так определила бы я кинематограф.
Подвожу итоги.
У «великого немого», по-моему, есть элементы настоящих древних искусств (пантомима) и, сверх того, есть свое, новое, ни с чем не сравнимое (световой луч).
Таковы мои главные возражения В. И. Полю и другим противникам киноискусства.
Но это все теория. Мне приятнее напомнить, что перед нашими глазами есть сейчас лучший и живой довод в защиту кино, бесспорный и блестящий пример чисто кинематографического вдохновения. Я говорю о Чаплине, первом артисте экрана.
Он угадал, что двигаться и жить на экране – особое искусство, трудное и новое. Его игра учит, что выразительность кинозрелища зависит от каждого жеста, от костюма, от мельчайших его деталей (тросточка, котелок, сапоги и т. д.), от разнообразных комических или драматических положений, от чувства меры, от внутреннего, а не от внешнего увлечения своей ролью и, может быть, главное, от того неуловимого чутья своего искусства, которое сразу устанавливает связь между артистом и зрителем.
Есть в каждом живом искусстве нечто совсем «неуловимое» и «эфирное». Главное в кинематографе создается счастливым вдохновением и блестящими догадками артиста, оператора или режиссера. Кино требует от артиста особой кинематографической интуиции, которой больше чем кто бы то ни было одарен Чаплин. Если, говоря об элементах кино, упомянуть только о световом луче (отчетливая фотография) или о пантомиме (движение артиста), – этим еще не исчерпаешь содержания нового искусства. Останется еще нечто трудноопределимое, что я называю кинематографическим вдохновением. Сейчас многие объясняют успех Чаплина его бергсонизмом[406]
и вообще какими-то его познаниями в философии. Научные познания Чаплина кажутся мне сомнительными и, во всяком случае, несущественными. Не дисциплина ума, а редкое чутье кинематографа помогло ему создать замечательную фигуру Шарло.