— Ну и в какой сплетне вы хотите отыскать крупицу истины с моей помощью? — спросила она.
— Речь идет не об обычной болтовне, — произнес я. — Помните в начале недели разговор в столовой? Мне Босков рассказывал, как вы схлестнулись с Кортнером.
Она улыбнулась.
— Говорите, в чем дело.
— Можно говорить откровенно? — спросил я.
Она кивнула.
— Я знаю, вы слов на ветер не бросаете, — начал я, — но вы сказали как-то, что у вас всегда найдется место для дочери Кортнера, а если говорить всерьез, можно было бы поймать вас на слове?
Она задумалась.
— У меня тоже есть сын. Бывает, конечно, что дети расходятся с родителями. Когда молодой человек убегает из дому или его выставляют, кстати, это не часто случается, и если, по моим представлениям, он прав, в таком случае меня поймать на слове можно.
— Хорошо, — сказал я. — Спасибо. Почему этот вопрос засел у меня в голове, сам не знаю.
— Может, — она убрала с лица упавшую прядь, — вы и вправду хотите поймать меня на слове?
— Не знаю, — ответил я, и мы посмотрели друг другу в глаза. — Возможно и так. Мне надо подумать. В машине у меня как раз будет достаточно времени. — И я произнес напоследок дружески небрежным тоном: — Еду за тридевять земель к дядюшке Папсту, я вам говорил?
— Вообще-то я хотела бы спросить, почему вас именно эта фраза так занимает, — сказала она, — но я не спрашиваю. Потому, наверное, — тут на ее губах мелькнула улыбка, — что, по моим наблюдениям, доктор Киппенберг находится сейчас в состоянии продуктивного кризиса. И еще потому, — она наклонила голову, прощаясь, — что хочу увидеть, чем все кончится.
Я посмотрел ей вслед. Потом взял сумку, вышел на улицу и направился к машине. Вахтер поднял шлагбаум, я кивнул ему.
19
Ланквиц стоит у окна и смотрит, как уезжает Киппенберг. Никогда еще он не чувствовал себя таким одиноким. Потребность в человеческом сочувствии возникла у него еще с прошлой ночи, когда, прочитав материалы конференции, он со всей ясностью увидел противоречие между романтическим идеалом чуждых прагматизму исследований и требованиями, предъявляемыми к науке как к производительной силе. Ланквиц не может не учитывать эти требования и все-таки не хочет отказаться от идеала, который был ему опорой и надеждой в течение двенадцати лет работы в промышленности. И это противоречие, от которого никуда не деться, вызывает у него страх. Как справиться с ним в одиночестве? Шарлотта далеко. Придется искать сочувствия у Кортнера. Ланквиц пересекает кабинет и с присущей ему осторожностью приоткрывает двойные двери; он слышит, как фрейлейн Зелигер разговаривает по телефону, Киппенберг, слышит он и хочет тотчас закрыть дверь, но сделать это не в состоянии. Он судорожно вцепился в ручку. Потому что фрейлейн Зелигер рассказывает невероятные вещи.
— Можешь мне пове… Какие слухи! Я сама видела: он уезжал с ней позавчера и вчера! Да нет же, не ошиблась, это был действительно Ки… Ну да, я сразу позвонила вахтеру и спросила, кто у него в машине, это была Дегенхард. Я тоже считаю, мы все… Нет, тогда он бы через час был дома… Абсолютно уверена, я же оба вечера беспрерывно названивала, пока телепередача не кончилась, но его и после одиннадцати еще не было… Ты думаешь уже тогда? Теперь я понимаю, почему ему пришлось спихнуть ее доктору Шнай…
Наконец Ланквиц прикрывает дверь. Он садится за стол. Эти несколько шагов были для него мучительны. Он бледен. У старого человека немного душевного жара, но то, что еще тлеет под пеплом страхов и забот, разочарований и утраченных иллюзий, вспыхивает теперь одним чувством: гневом. Куда делась выдержка, ни капли разума, одни эмоции, прямо как в опере. Какой позор! С дочерью Ланквица так не поступают!
Но пламя опять гаснет, последняя искорка: «Бедная Шарлотта! Этот Киппенберг!» И уже не гнев, только горечь. И даже мысли нет о расплате.
Ланквиц не интриган. Его трагедия в вере в абстрактный идеал, поэтому, даже возмущаясь подлостью, он не способен поверить в то, что человек может быть и в самом деле плохим. Но ведь в мире есть зло, он сталкивался с ним, когда работал в концерне, существует не только подлость, но и преступления, война, геноцид и теперь еще постепенное разрушение планеты, которая становится все более непригодной для житья. Ланквицу современный мир представляется непостижимым. Ему известны законы прибыли и конкуренции, но он не может понять сути их разрушительного действия, как и противоречий нового общества, в котором нашел себе пристанище. Он смотрит глазами человека начала девятнадцатого века на вторую половину двадцатого, и это делает его еще беззащитнее перед одолевающими его страхами.
А сейчас все сошлось вместе. Ночью Ланквицем завладела ужасная мысль, что он может потерять свое последнее пристанище — лабораторию. И день не принес ничего, кроме горечи, обиды, обманутых надежд, а ведь он так много ждал от Киппенберга. Больно и за Шарлотту, с чем ей придется столкнуться… Да, все на него сразу навалилось, кто же может вынести это в одиночестве?
Ланквиц с трудом протягивает руку к кнопке звонка. Но фрейлейн Зелигер уже тут как тут: