— В общем, французы опять изрядно потрудились для славы и процветания нашего замечательного отечества, — едко заметил дон Гаспаро.
— Остается только в который раз произнести незаменимое в таких случаях слово «Увы!» — вздохнул граф де Мурсиа. — И так не кончится до тех пор, пока испанцы будут проводить дни уныло и праздно, предаваясь не делам, а лишь горделивым мыслям… А уж если быть совсем откровенными, сеньоры, то надо говорить и еще жестче: так будет до тех пор, пока у штурвала Испании стоит этот бесхребетный любвеобильный кабан.
— Что, любезнейший дон Стефан, не любят в народе Князя мира? — лукаво полюбопытствовал дон Херонимо.
— Не то слово, Ваша Светлость. Вся Испания его просто ненавидит, обвиняя во всех бедах нашего злосчастного королевства. Вот и теперь, наш флот разбит, все в трауре, а он получил от их императорских величеств в награду Ленту чести.
Два человека в креслах многозначительно обменялись взглядами, но сделали это так, что окончательно расстроившийся к концу беседы граф де Мурсиа, ничего не заметил.
В тот день неприятности у премьер-министра начались с самого утра. Цыпленок, выращенный на чистом овсе с цикориевым салатом — любимое блюдо дона Мануэля, будучи подан в это время года, оказался испорченным перезрелыми листьями. Министр в сердцах швырнул салфетку, которая задела золотое кольцо, покатившееся и столкнувшее со стола бокал. Нерасторопный слуга не успел подхватить его, и хрусталь с отвратительно тонким звоном разбился. В бешенстве запустив в лакея первым попавшимся под руку предметом, коим, к счастью лакея, всего лишь оказался апельсин, Мануэль обернулся и увидел откровенно презрительные глаза Женевьевы. Это окончательно вывело его из терпения.
— Послушай, Жанлис, — едва не крикнул он, — ты, видно, совсем забыла, кто я! — Упрек был нелепый, и Мануэль тотчас это почувствовал и без еще более сузившихся глаз Женевьевы. — Ты в последнее время постоянно смеешься надо мной!
— Ты сам вынуждаешь меня это делать. — В голосе девушки не слышалось ни огорчения, ни вызова, и это злило еще больше.
Несколько лет назад, как раз какое-то время спустя после смерти несчастной Альбы, Женевьева сильно изменилась. И чем жарче она отдавалась ему ночами, тем насмешливей становилась она днем. Ее, казалось, перестали интересовать все праздники, которые Мануэль так любил устраивать у себя, зная о невозможности для нее присутствовать на праздниках придворных; она разлюбила ездить на корриду, на море, на турниры и народные гулянья. Все чаще она уезжала в Аламеду к герцогам Осуна и проводила там недели напролет, вероятно, занимаясь с этой старой и уже неинтересной мужчинам Марией Хосефой всякой ерундой типа экономики или чтения богомерзких французских книжонок. Потом ей зачем-то понадобилось учить никому неизвестный польский язык, и Мануэль с ума сходил, слыша, как с ее прелестных темных губ слетают какие-то невообразимые «ш» и «щ». Сам же он с годами только привязался к ней еще больше. И дело здесь было не только в том, что в постели Жанлис превратилась в роскошную, знающую себе цену, изобретательную любовницу, но еще и в ее быстрой сообразительности, особенно в том, что касалось политической жизни.
Сколького им уже удалось достигнуть! Власть инквизиции ограничена, литература и живопись начинают процветать в Испании все больше и больше, а в последнее время в Саламанке даже стали вновь возрождаться науки. Слава Богу, на факультетах естественных наук вновь изучают положенное, а не одни лишь хитрые приемы тавромахии, как при Аранде! Но с какими трудностями приходится добиваться этого! Вот и теперь проект открытия по всей Испании городских больниц для малоимущих продвигался еле-еле. И все чаще Мануэль начинал раздражаться, не видя возможности объяснить этой девочке, что многие из ее прекрасных предложений бесполезно даже пытаться провести в жизнь. Потому что при дворе, девизом которого является фраза «Королю нужны не философы, а послушные подданные» никому и дела нет до действительного процветания Испании.