В декабре 1849 г., когда приближалась к концу первая половина XIX в., князя потянуло на подведение итогов собственной жизни: «В течение сорока девяти лет я вел борьбу, не изменяя знамени»[1165]
. В самый канун нового, 1850 года он пишет: «Я тридцать девять лет играл роль скалы, о которую разбивались волны, пока им не удалось наконец ее размыть и поглотить»[1166].За четыре дня до своего 77-летия князь, обозревая прошлое, причисляет себя к тем счастливцам, на кого оно не давит; у него такое чувство, что, окажись он снова в тех же самых обстоятельствах, он поступал бы точно так же.
О политике своих венских преемников Меттерних весьма невысокого мнения. Правда, он оговаривается, что отнюдь не испытывает удовлетворения от их ошибок. Не утешает его и то, что теперь их нельзя приписать ему, что он не несет за них никакой ответственности. Ведь эти ошибки, сетует князь, чреваты серьезными опасностями для государства («я, к сожалению, не вижу никакого выхода»)[1167]
. Он по-прежнему выступает за жесткий курс во внутренних делах Австрийской империи и Германского союза: «Я был и остаюсь твердым сторонником того насилия, которое может спасти империю от опасностей, угрожающих ее существованию буквально со всех сторон»[1168]. У него нет сомнений насчет своих провидческих способностей: «Все, что я предвижу, как правило, всегда сбывается»[1169].Очень ревностно Меттерних следит за всеми публикациями о революционных событиях 1848 г. Он недоволен ими. «Довольно слабый продукт», — так оценил он произведение графа Фикельмона. В нем князь усматривает заблуждение, присущее, на его взгляд, большинству писаний. Их авторы разделяют заблуждение, будто «империя оказалась не в состоянии революции, а вступила на путь реформы»[1170]
.Такая трактовка прямой наводкой бьет по экс-канцлеру, и он ее решительно отвергает. При этом Меттерних, как это часто с ним бывает, персонифицирует свою аргументацию: «Реформа не пугала меня, я даже готов был бы возглавить ее проведение. Но от соучастия в революции я отстранился, чтобы не запятнать себя хотя бы одним единственным поступком, который противоречил бы моей совести и направлению моего духа»[1171]
. И вообще, высказывает князь свое твердое мнение: «Современники не в состоянии историю, они лишь доставляют материал для будущих историков»[1172].Самого себя, как уже не раз говорилось, Клеменс расценивает как живого носителя и хранителя истории, причем уникального. Никто не сравнится с ним по богатству познаний, опыта, по количеству известных ему тайн. На протяжении почти полувека редко какое-либо значительное событие европейской истории свершалось без его участия. Князю, несомненно, льстило, когда к нему обращались как к живому историческому источнику. Так, в августе 1850 г. его посетил в Брюсселе Тьер, который писал принесшую ему славу историю консульства и империи Наполеона Бонапарта. С кем, как не с Меттернихом, было обсуждать историю австрийского брака императора французов? А если князь изредка затруднялся с ответом на некоторые вопросы собеседника, то тут же давал ему советы, к каким источникам следует обратиться.
Еще большее удовлетворение Меттерних получал от общения с представителями родственных ему по духу консервативных кругов. В Лондоне это был Дизраэли. Теперь в бельгийской столице его нашел испанский дипломат Хуан Доносо Кортес, он же маркиз Вальдагамас. Три речи, произнесенные им в 1849–1850 гг. («О диктатуре», «О положении в Испании» и «О положении в Европе»), превратили его в общеевропейскую знаменитость. Его стали сравнивать с Э. Берком.
Если французская революция обратила вига Берка в тори, то революции 1848 г. подтолкнули на стезю консерватизма либерала Доносо Кортеса. Причем в сравнении с его консервативными воззрениями взгляды британских тори могли показаться либеральными. Ему еще предстояло написать свой главный теоретический труд «Опыт исследования о католицизме, либерализме и социализме» (1851 г.), но он уже был замечен Меттернихом, Николаем I, папой Пием IX и Луи-Наполеоном. С Меттернихом его сближало то обстоятельство, что он был дипломатом: испанским посланником в Берлине, а затем в Париже.
Князь особенно высоко оценил его речь о состоянии Европы. В письме Леонтине (3 марта 1850 г.) Меттерних приводил длинные цитаты из речи испанца. Единственное, в чем князь существенно расходился с ним, — это все тот же германский вопрос. Хотя и есть кое-какие различия в подходе к проблемам Европы, но в целом лейтмотив речи Доносо Кортеса в полной гармонии с образом мыслей Меттерниха. По словам экс-канцлера, эта речь несла на себе «определенный отпечаток оригинальности, обязанной испанскому гению, который можно назвать монументальным и примитивным подобно стенам Циклопа»[1173]
.