И воспитать русскую интеллигентность можно только через страдание и созерцание чужого страдания. Страдательность и сострадательность превращаются по мере воспитания и образованности в высшие ценности, а окружающим нас американцам кажется, что мы — мазохисты, потому что ничего другого, кроме Фрейда, они не читали и не знают, «Шинель» в их школе не проходят, а романы Достоевского у них принято хвалить, не заглядывая в них.
На этом мысль опять иссякла.
Она достала из тумбочки миску с ложкой, алюминиевые, достала также из глубины четвертинку, уже сильно початую, плесканула водку в миску, развернула из пакета свои законные на этот день двести пятьдесят грамм черняшки, покрошила их и не спеша принялась хлебать: затируха была ей ежедневной едой на завтрак, обед и ужин.
Иногда, по выходным или праздникам, кто-либо из соседей баловал ее горячей картошкой с килечкой или селедочкой, но это бывало нечасто.
«Семисезонная» кацаевечка сползла с койки на дощатый пол, пришлось отрываться от хлебова и вновь водружать одежку в ноги.
Обута она была в литые калоши. Единственная пара нитяных чулок вечно морщилась от коленок и ниже. Байковое цветастенькое платье, а под ним такое же единственное исподнее никак не напоминали ей наряды и корсеты сказочно далекой юности.
Закончив, она вновь закурила и включила репродуктор: большой черный круг военного времени, теперь уже ни у кого таких не осталось. Люди стали покупать ламповые приемники «Москвич» радиозавода «Красный Октябрь», а кто посостоятельней — большие радиолы с разной музыкой.
Сквозь дым «Севера» из репродуктора к ней прорвался визг Никиты Хрущева. Он в бесконечной речи разоблачал культ личности.
Она вслушалась в эту нервическую белиберду, прерываемую оживлением в зале, а вслушавшись, поняла наконец, о чем это он, бишь.
«Мудак», — хрипло, но внятно, с оттягом сказала она.
Я, частенько забегавший в ее комнату: когда играли в прятки или просто так, посмотреть, как она будет хлебать водку с черным хлебом, — впервые услышал ее голос, и это слово врезалось в меня — и на всю жизнь.
Она умерла под новый 1959 год, вот уже и моя жизнь кончается, а я все думаю меж мелькающих картин перегнивающего прошлого, как и тогда почему-то подумал пацаном: «Так вот она какая, Родина-мать».
Гибель героя
С самого раннего детства он твердо знал и был уверен, что бессмертен, что не умрет, а погибнет как герой, потому что он рожден героем. По ночам, засыпая в детском сладком одиночестве, он переживал эту героическую гибель и счастливо засыпал — и сны продолжали это захватывающее зрелище.
В возрасте становления, ломки, неистовстве и безразмерности негатива ко всем и всему он впервые вкусил жуткий и леденящий восторг суицида, который потом преследовал его всю жизнь. Его навсегда заманила и заворожила темная бездна, открывающаяся с парапетов мостов, балконов и карнизов высоток, краев обрывов глубоких оврагов и каньонов. Его навсегда соблазнили острия ножей и бритв, любое огнестрельное оружие, петли, снотворные таблетки и всякие глубины. Его тянули в них и на них неодолимо и властно.
Ужас и восторг, пережитые им в первую, не совсем удачную, но, слава богу, и никому не открывшуюся попытку суицида, уверили его в неминуемости героической гибели, раньше или позже.
Он рано начал пить — и сразу нелепо помногу, до бесчувствия или безобразия. Вино не веселило его, но вдохновляло — на яростные безобразия и гибельные, рискованные шаги, полные жестокости или опасности.
Он не мог объяснить себе, когда и почему его вдруг нестерпимо тянуло напиться. Именно напиться, а не выпить.
И он избегал пить и безобразничать с кем-нибудь, делить свое возвышенное безумие. При этом напивался он самой отвратительной дрянью, считая, что хорошие и приличные напитки недостойны его одиноких страданий, мучений и восхождений-нисхождений, которые он называл для себя нравственным траверсом, — от поэзии до скотства и вновь к темным и мрачным поэтическим смыслам тевтонского и готического стилей.
Он где-то работал всю жизнь, несколько раз меняя и саму работу, и свои должности, но он считал все это неважным и несущественным, потому что любая его работа действительно была неважной и несущественной. Поэтому, когда он кончил работать, он не почувствовал ни облегчения, ни сожаления, он вообще ничего не почувствовал, так как работа была изначально унизительно неважной и несущественной для него, да и для всех остальных также. Она не имела никакого отношения ни к его героизму, ни к его гибели, ни к его бессмертию, ни к нему по сути, она была лишь досадным и тягостным обстоятельством жизни, таким же, как его семья, жена, родители и дети.
Он всю жизнь требовал к себе отношения как к герою, но требовал тайно, потому что понимал, что пока он не погибнет, он не может, не имеет оснований требовать к себе отношения как к герою. И невысказанность этого требования делала его отношения с людьми нелепыми и натянутыми, особенно с близкими.