Вскоре мы узнали, что все летуны делятся на пердунов, шептунов и свистунов: пердуны — это вертолетчики, шептуны — это бомбардировщики, а свистуны — это истребители, в космонавты набирают только из свистунов, потому что они маленькие и легкие. Крестный лейтенант, естественно, был летуном-свистуном и уже подал заявление в школу космонавтов.
— Собственное дерьмо буду жрать, а в космос полечу! — твердо сказал он, наливая по следующей.
Мир как-то странно прояснился, и я увидел его совершенно новым и прекрасным. „Как хорош этот мир, старик!“ — с тайным умилением подумал я.
„Надо бы еще слетать“, — задумался крестный летчик и протянул мне новенькую, только что нарисованную синенькую пятерку, все еще непривычно маленькую после сталинских простынных купюр.
У нашего „Гастронома“ было отдельное окошечко, где известный на всю округу Мойша торговал винно-водочным товаром с аксессуарами.
Коньяк, если со своей тарой, четыре рубля, лимон — 25 копеек.
— Сдачу себе возьми, на курево, — приказал крестный отец-командир. И мы продолжили разговор. Кажется, я летал еще несколько раз с пятеркой наперевес, и у меня образовалась некоторая сумма, которая сыграет в этой пьесе свою роль.
Ближе к обеду пришли ребята из школы узнать, почему мы сегодня опять не были на уроках. Выяснилось, что под Звенигородом восьмые-девятые классы устраивают турлагерь, но никто из них не умеет класть печки. До коньяка я тоже не умел и даже ни разу не видел, как это делается и выглядит, но теперь, когда мир не просто хорош, а улучшается с каждым пол-литром, я понял, что достиг мастерства в печном искусстве.
Машина в Звенигород уходила через десять минут. До дома — пятнадцать да еще объясняться, а по дороге к школе почта. И я послал домой молнию „буду через три дня“, потому что Маркони и Александр Белл уже придумали телефон, но не для всех.
Полнолунная и полнозвездная ночь под Звенигородом прошла под непрерывные размышления из кружки и почти без закуски. А на утро я отобрал двух помощников, забрал с продовольственного склада три десятка битых яиц, отыскал корыто, лопату и мастерок (я его до этого в каком-то кино видел). Кирпичи, слава богу, оказались знакомыми — кто ж не знает кирпич в стране-новостройке?
То, что я соорудил, обливаясь потом, перекладывая и переделывая сотню раз, к позднему вечеру сварганило первый ужин на двадцать человек, потом прослужило все лето верой и правдой, а когда в конце августа его хотели раскурочить ломами, то оно не поддалось и осталось памятником советской старины. Я лежал у ночного костра, гордый, как Господь Бог после первого, самого удачного дня творения, зная, что слух обо мне пройдет по всей хотя бы школе великой и назовет меня всяк сущий ученик.
Я действительно вошел в историю — все были уверены, что теми яйцами я опохмелился (три десятка сожрать! силен старик!).
Дома я появился, как и обещал, через три дня, но раньше телеграммы-молнии. Там стояла тихая паника, хотя все, в общем-то, еще не отошли от педсовета, где удалось отстоять мои права на среднее образование.
— Ма, да брось ты переживать, ты, что, меня не знаешь? Я еще и не такое могу. Вот, послушай стихи, я их этой ночью сочинил:
— И в кого ты такой уродился?
— В себя; ма, зато теперь, после коньяка, крестного летуна и печки в турлагере, я знаю, кем буду. Писателем, журналистом — это после, сперва — путешественником, географом, чтобы увидеть все разнообразие нашего красивого мира.
И я стал им, профессиональным географом.
Но сначала пропал трехзвездочный армянский коньяк. Какой-то гад в Новосибирском академгородке придумал изотопный метод производства трехлетнего коньяка за три месяца. Но даже и это исчезло.