Сначала просто шли — шли и шли по мерзлому Ленинграду. Казалось, что сил достаточно до дому дойти, но на середине пути тетю Лелю стали покидать эти самые силы. Очень захотелось присесть, хотя бы прислониться к стене. «Нет, Леля, нельзя, идем, замерзнешь».
С этого момента повеяло смертью.
Брат и сестра, — текстуальная трудность, как их называть: по отношению к автору текста отцом и соответственно теткой они станут лишь через 12 лет после Победы — когда он родится. Так что автору текста в этот час — минус 15. Лёле — 16. Неизвестно, жив ли еще старший брат Михаил (ему 19), или он к этому часу уже убит на Ленинградском фронте.
Тогда в поезде: «У меня только одно было желание — сесть, я больше ничего не хотела, а он не давал, говорил, дойдем до угла, там отдохнешь, а когда доходили — нет, Лелечка, здесь плохо, дойдем до того».
Еще осенью в городе ходили трамваи. Вдоль Обводного — за Лиговкой (смотрю на предвоенную карту): 19, 25, 27, 31, 41-й. Сейчас они должны стоять на путях, занесенные снегом по самые окна. Трамвайную сеть обесточили на восьмой день календарной зимы — сразу, в момент? — так и застыли кто где.
Пройти мимо трамвая.
Компьютер мне высвечивает на карте кратчайший путь. От А до Б шесть километров. Вдоль Обводного — потом свернуть на Введенский канал. Психологически путь срезается с поворота от Глазовской улицы, но там — обходить строения бывшего ипподрома; в реальности — расстояние то же. На будущих картах — здесь остров зеленого: вечное лето. И где, вообще, был вытоптан снег, чтобы можно было идти?
Не стану прикидываться, что знаю точно маршрут. Хотя тогда в поезде тетка моя называла улицы, перекрестки. Но когда это было «тогда»? Минус шестнадцать, если отсчитывать от сегодня, когда пишется текст. Иногда кажется, что доживаешь чужие жизни. Там был неминуемый перекресток — угол Загородного и Введенки. Можно по Загородному, можно — со стороны Обводного, все едино — один перекресток.
Он сказал, что на углу Загородного и Введенского канала будет, помнишь, скамеечка, дойдем до нее, ну ты постарайся, а там отдохнешь.
Конечно, скамеечки не оказалось.
Дальше она отказалась идти.
Меня обескураживает, нет, бесит само возникновение паразитарного пафоса в текстах о блокаде. Он всепроникновенен, он неминуч — он сам собой заводится в подборе правильных слов, в их порядке, долготе фразы. В претензиях на образность, выразительность, умозаключения, равно как и в отказе от всего этого; и даже в отказе от самого пафоса. Между тем ничего такого не было в
Я бы не осмелился писать это, если бы знал, что отец жив и может это прочесть. Он не любил фильмы про войну, говорил, что у людей «были другие лица».
Она рассказала мне тогда в поезде, чтобы я знал, что она знает, что он ее спас. Как упрашивал, умолял, заклинал сделать шаг. Целовал, плакал, обещал, обманывал — снова обманывал: вот дойдем до Фонтанки, и, честное слово, там тебе разрешу отдохнуть.
«Вдоль Введенки, вдоль Введенки… где топорщится земля… где поставленные к стенке… коченеют тополя…» — когда-то я так сочинительствовал — не поэтому, по другому и весьма легкомысленному поводу (сейчас вспомнилось вдруг (это ж наши места)).
Вдоль Введенки, вдоль замерзшего Введенского канала они почти что гусиным шагом дошли до Фонтанки. Надо налево и метров двести вдоль корпуса бывшей Обуховской больницы — к Обуховскому мосту. Все. Там только двор.
Как-то много обуховского в этом тяжелом странствии — от проспекта (в будущем) Обуховской Обороны до Обуховской (в прошлом) больницы и Обуховского моста…
Как было дальше, она не помнит. Это он скажет, что там было самое страшное — когда оставалось метров двести. «Думал, что ты умрешь».
Может, кто решит, что он понес ее на себе? Нет, конечно. Он был дистрофиком.
В поезде она мне прямо сказала, зачем рассказывает: хочет, чтобы я знал это, она всю жизнь благодарна моему отцу. А я знал, что она жила с диагнозом похуже глаукомы.
И вот по телефону — то же — ему: что никогда не забывала, что спас, и что благодарна за это. Считала необходимым это сказать.
Она пережила отца на полтора года. Отец прожил 81, и она тоже — примерно с равным числом дней.
3