Явление «Архипелага ГУЛАГ» (как и явление Солженицына в целом), несомненно, связано в первую очередь с политическими обстоятельствами холодной войны, однако его можно рассматривать и как своеобразное гипертрофированное отражение особенностей русской культуры. Ведь Солженицын, что называется, не с луны свалился — он вырос в России в советскую эпоху (которую с определенного момента стал яростно ненавидеть и отрицать), но эта эпоха не могла не сохранить в своем ядре, да и в мелочах, того, что называется русской культурной матрицей, ментальностью или национальным характером во всей пестроте его уникальных психологических проявлений, нередко представляющих загадку для Запада и иных стран. Такого рода «загадкой» для многих являлся и до сих пор является и Солженицын. В связи с этим нельзя не вспомнить признание С. С. Аверинцева:
«Я не способен вообразить, скажем, “китайского Солженицына”, который с такой же силой и с такой же открытостью, как его русский собрат, выступил бы перед всем миром в качестве вдохновенного обвинителя, называющего в своей судебной речи все преступления своего глубоко любимого Отечества!» {81}
Трудно, действительно, не согласиться, что в Китае явление, подобное Солженицыну с его «Архипелагом», в принципе было (и есть) невозможно — не столько по политическим, сколько по ментальным свойствам[67]
. А в других странах? Доля вероятности тоже, пожалуй, близка к нулю. По крайней мере, ни в одной из стран, переживших тоталитарные режимы, начиная с Германии, не нашлось писателя, который бы с такой же экзальтированностью (и с такой же, необходимо подчеркнуть, «мессианской» претенциозностью, адресуясь urbi et orbi), разоблачил все преступления и пороки не только режима, но и всего государства — проще говоря, нисколько не стыдясь, «вынес весь сор из своей избы», обмазав при этом «избу», т. е. «глубоко любимое Отечество», дегтем или чем-то иным… (Мы говорим здесь о факте, не вникая пока в мотивы, и просим не путать пример Солженицына, скажем, с примером Э. Сноудена.)Стоит заметить, что С. С. Аверинцев, выдающийся филолог и глубокий знаток русской культуры, являлся, как ни удивительно, одним из пылких апологетов Солженицына, отмечая при этом, что «национальное чувство» у его героя «доходит до страсти». Таким образом, ученый вольно или невольно признавал, что Солженицын — уникальное русское явление, что он — дитя русской почвы. И «Архипелаг», соответственно, по его логике, — произведение, рожденное русской страстью.
Не оспаривая в принципе этих тезисов (и исключая версии о пресловутом «Солженицкере»), хотелось бы в предлагаемых заметках больше поговорить все же о почве, на которой вырос «Архипелаг». Отсюда, думается, станет более понятно, какого именно рода страсть или страсти подвигали Солженицына на его миссию «вдохновенного обвинителя преступлений Отечества» в конкретных обстоятельствах времени. Естественно, при этом мы не можем обойтись и без рассмотрения вопроса о том, какие грани или ипостаси русского национального характера преломились в личности и поступках писателя. Здесь придется коснуться и некоторых общих положений о специфике русской культуры, сформулированных выдающимися отечественными учеными и писателями, и поискать аналогии «вдохновенному обвинителю» в галерее известных архетипических персонажей русской истории и литературы…
Еще Пушкин замечал: «Самое неосновательное суждение получает вес от волшебного влияния типографии. Нам всё еще печатный лист кажется святым. Мы всё думаем: как может это быть глупо или несправедливо? ведь это напечатано!» {82}
.«Глупо или несправедливо», но «напечатано» — значит, надо этому верить? Пушкин здесь откровенно смеялся над парадоксами жизнедействия изобретения Гутенберга в России, но он ничего не мог поделать. Для него это была, в сущности, новая, олитературенная разновидность тех «басен», о которых он прямо и жестоко говорил в «Борисе Годунове»:
Словами «печатный лист нам кажется святым» великий поэт констатировал, кроме прочего, новое качество русской культуры, пришедшее с эпохой Просвещения. Выражаясь научным языком, тогда в России начала складываться литературоцентрическая система культуры. Она означала повышенную зависимость умонастроений всего грамотного сообщества от явлений литературы, признававшихся высшей, едва ли не «святой», ценностью по сравнению с ценностями, исходившими, скажем, от власти (заведомо казенной, бездушной) или от науки (заведомо сухой и слишком мудреной).