В этой иррациональности сознания читателей, точнее сказать, в их социальной инфантильности, несамостоятельности, в готовности принять за истину последний газетный фельетон или последнюю книжную новинку и таится коренная проблема литературоцентрического общества. Ибо оно создает слой людей «литературозависимых» — тех, о ком едко сказал Н. А. Некрасов: «Что ему книга последняя скажет, То на душе его сверху и ляжет…»
Разумеется, сам по себе литературоцентризм ни плох, ни хорош (он был характерен, например, и для французской культуры), а каждый писатель внутренне полагает, что он «сеет разумное, доброе, вечное» (пусть даже в той же Франции все это понималось по-разному: там были и маркиз де Сад, и ранние декаденты с их эпатажными «цветами зла», и много еще чего). Однако ни в одной из стран мира, кажется, не возникало такого общественного и даже религиозного культа вокруг избранного ряда представителей так называемой «серьезной» литературы — нигде они не превращались во «властителей дум», «учителей жизни», от которых читатели (от гимназистов до государственных чиновников) жаждали узнать самую сокровенную «настоящую правду» и услышать ответы на «проклятые вопросы» жизни. Гадать о происхождении этого русского феномена можно долго, однако очевидно, что он связан во многом с тем, что в России никогда не были развиты соответствующие свободные общественные институты, включая институт «критики критикующих» (термин французского социолога П. Бурдье), особенно в его скептическо-ироническом изводе, спускающем любого слишком увлекающегося автора с небес на землю. Замену этому на русской почве составляло, скорее, по словам Н. С. Лескова, «покорство авторитету» или, более того, особого рода «литературное подобострастие»…
Конфликт, впервые обнаживший все негативные стороны наивной веры в литературу и «властителей дум», выплескивавших свои, несомненно, благородные, но все-таки субъективные и во многом утопические идеи (это касается и таких гениев, как Л. Н. Толстой и Ф. М. Достоевский) в граждански неразвитое общество, со всей остротой проявился еще в общественной ситуации начала XX в. Перед лицом трагических социальных катаклизмов в России впервые встал вопрос об исторической ответственности литературы, о ее прямой моральной вине (понимаемой отнюдь не метафизически) в создании опасных утопических мифов. Важный и глубокий вывод в связи с этим сделал Н. А. Бердяев в статье «Духи русской революции» (1918): «Русское искание правды жизни всегда принимает апокалиптический или нигилистический характер. Это глубоко национальная черта. Это создает почву для смешений и подмен, для лжерелигий» {83}
.«Смешения, подмены и лжерелигии» — вопросы особого порядка. Но «апокалиптичность» всем понятна: это когда пугают чем-то страшным. Не обязательно грядущим концом света, а тем фатальным «грехопадением», которое уже состоялось. В России подобные умонастроения всегда были очень распространены, особенно в литературе с присущей ей склонностью брать на себя задачу «духовного спасения» нации. Когда общество сталкивалось с какими-либо трудноразрешимыми проблемами, оно постоянно искало их корни в глубине прошлого: от татаро-монгольского ига до царей — Ивана Грозного, Петра Первого и двух Николаев. А затем уже «виноватыми» (например в том, что не хватает колбасы) признавались советские вожди — все по очереди… Это не утрирование: в истории (как и в сельском хозяйстве) у нас «разбираются» все, особенно писатели, как высшего, так и низшего ранга. Они ярче всего воплощают национальную черту: дилетантски, вульгарно-размашисто судить и о текущем, и о прошлом и выносить приговоры не только историческим персонам, но и целым эпохам. Все это замешено на максимализме и нигилизме — старых, можно сказать, родовых чертах «русского искания правды», поскольку они — плоть от плоти нашего характера и нашей психологии. Это, выражаясь опять же современным научным языком, один из признаков исторически сложившейся в России бинарной (манихейской) структуры культуры, глубоко исследованной Ю. М. Лотманом, Б. А. Успенским, А. С. Ахиезером и другими крупнейшими учеными.
Такая структура признает только один выбор: «или — или» — и подразумевает абсолютизацию и не знающее компромиссов противопоставление полярных ценностных оппозиций — Добра и Зла, Правды и Кривды, Праведности и Греха, Справедливости и Несправедливости, Старого и Нового и так далее, что находит место как в теоретической, так и в практической плоскости и выражается в безоглядном этическом максимализме и сопутствующем ему нигилизме по отношению к явлениям и персонам (особенно властным, авторитетным), замеченным или заподозренным в отступлении от положительного полюса указанных категорий. Короче говоря, если Правды нет, то кругом — одна Кривда, и так далее. Для характеристики подобного страстного всеохватывающего отрицания, не прошедшего обработки ни подлинной культурой, ни знанием, пожалуй, лучше всего подходит выражение Ф. А. Степуна «русский безудерж».