«Присоединись и мое слабое перо к воспеванию этого племени! Их воспевали как пиратов, как флибустьеров, как бродяг, как беглых каторжников. Их воспевали как благородных разбойников — от Робина Гуда и до опереточных, уверяли, что у них чуткое сердце, они грабят богатых и делятся с бедными. О, возвышенные сподвижники Карла Моора! О, мятежный романтик Челкаш! О, Беня Крик, одесские босяки и одесские трубадуры!
Да не вся ли мировая литература воспевала блатных? Франсуа Вийона корить не станем, но ни Гюго, ни Бальзак не миновали этой стези, и Пушкин-то в цыганах похваливал блатное начало. (А как там у Байрона?) Но никогда не воспевали их так широко, так дружно, так последовательно, как в советской литературе! (На то были высокие Теоретические Основания, не одни только Горький с Макаренкой.)»[99]
Отбросим юродивую интонацию автора: она невыносимо кощунственна. Но не есть ли весь этот текст буквально перепев, переложение и заимствование — с добавлением ряда новых литературных имен — главной темы и главной мысли Шаламова? Ответ, думается, вполне однозначен.
Но почему же Александр Исаевич не сослался на источник своего вдохновения? Все-таки, при его скрупулезности и основательности «лагерного энциклопедиста», можно было бы указать, к чьему голосу он присоединяет свое «слабое перо», чьи мысли он заимствует и присваивает себе? Увы, когда речь о борьбе за собственный приоритет, об утверждении себя, любимого, в качестве единственного и неповторимого знатока лагерной жизни и всех ее нюансов (а заодно, когда есть надежда на то, что до «Очерков преступного мира» Шаламова еще много лет никто не доберется), — можно и это. Немного позаимствовать, украсть, то есть. Ведь совсем немного, не правда ли?
На самом деле вовсе не «немного». Вся взвинченно-риторическая часть главы «Социально-близкие» построена на мыслях и аргументах Шаламова. Например, отталкиваясь от приводимых у своего «собрата» ссылок на фальшивые книги и рассказы Льва Шейнина («Брегет Эррио» и другие, где писатель, лауреат Сталинской премии, писал о «чести» уголовников), Солженицын возглашал целые тирады:
«Сколько нам в уши насюсюкал Шейнин о “своеобразном кодексе” блатных, об их “честном” слове. Почитаешь — и Дон-Кихоты, и патриоты! А встретишься с этим мурлом в камере или в воронке…
Эй, довольно лгать, продажные перья! Вы, наблюдавшие блатарей через перила парохода да через стол следователя! Вы, никогда не встречавшиеся с блатными в вашей беззащитности!
Урки — не Робин Гуды! Когда нужно воровать у доходяг — они воруют у доходяг! Когда нужно с замерзающего снять последние портянки — они не брезгуют и ими. Их великий лозунг — «умри ты сегодня, а я завтра!..»
Et cetera: тот же проход по H. Погодину с его «Аристократами» (с непременным авторским улюлюканьем над социальными теориями) и прямые пересказы эпизодов шаламовских «Очерков» — о «фраерах» и «паханах», о «сучьей войне», о том, что «блатные не читают книг», но любят слушать после отбоя «романы»…
Собственно, это даже не вариации, а банальное переписывание чужого текста, иначе именуемое плагиатом.
Причина этого весьма понятна: «знаток лагерей» Солженицын практически никогда не имел тесного контакта с уголовным миром и знал его преимущественно по книгам, в том числе (вернее, прежде всего) по Шаламову. По крайней мере, в одной камере или в бараке с уголовниками он ни разу не сидел, в игре «на представку» не присутствовал, «романов» не слышал и сам не рассказывал (а очень пригодился бы там со своей фантазией…). Недаром во всей главе у него только один эпизод из личной биографии на эту тему: «Как-то в 46-м году летним вечером в лагерьке на Калужской заставе блатной лег животом на подоконник третьего этажа и сильным голосом стал петь одну блатную песню за другой. Песни его легко переходили через вахту, через колючую проволоку, их слышно было на тротуаре Большой Калужской, на троллейбусной остановке и в ближней части Нескучного сада…» (эту лирическую московско-лагерную сцену автор дополняет своим, как всегда, политизированным комментарием).
Остальная часть главы представляет компиляцию воспоминаний бывших заключенных, разбавленную фактами из газет.
Подчеркну: без Шаламова, без переписывания на свой лад его «Очерков», глава «Социально-близкие» просто не состоялась бы[100]
. А вместе с нею, увы, не состоялся бы полноценно и весь «Архипелаг ГУЛАГ». Ведь как можно было в повествовании о лагерях, более половины населения которых составляли не политические, а уголовные преступники (этот статистический факт писатель тщательно маскирует и умалчивает, когда говорит о своих фантасмагорических 66,7 млн. человек, потерянных за годы советской власти)[101], — обойти столь важную тему? Вот Солженицын ее и не обошел, отметился, так сказать.