Еще давно, читая в первый раз главу «Социально-близкие» «Архипелага ГУЛАГ», автор этих строк обратил внимание на то, что очень уж похожа эта глава на «Очерки преступного мира» Шаламова. И имена героев-писателей, фигурирующих там и там, перекликаются, и мотивы, и многое другое. Этот вывод, основанный в ту пору скорее на интуиции, я постарался зафиксировать в своих исследованиях. Целиком сохраняя верность этому выводу, позволю себе его здесь более детально обосновать.
Следует напомнить, что «Очерки преступного мира» были написаны Шаламовым в конце 1950-х гг. и представляли собой, пожалуй, наиболее «проходимое» с точки зрения цензуры его произведение, так как его высокий этический смысл и пафос — «защитить нашу молодежь от яда уголовной романтики» (слова писателя) — совпадал с потребностями времени: известно, что в стране в это время наблюдался резкий рост преступности и хулиганства, вызванный во многом «бериевской» амнистией 1953 г. Но идеологические надзиратели не могли смириться с тем, что автор слишком много «обобщает», пишет о лагерях, о 1937 г. и при этом резко отзывается о многих представителях советской литературной классики. В результате «Очерки» (которыми Шаламов очень дорожил) тоже остались не напечатанными, перейдя в самиздат.
Известно, что при знакомстве с Солженицыным в 1962 г. Шаламов передал ему, кроме «Колымских рассказов», и эти «Очерки», причем Солженицын их сразу особо выделил. «Очень ценно было отдельное его “физиологическое” исследование о блатном мире», — писал он в своем позднем мемуаре «С Варламом Шаламовым». Заметим: критерий ценности у Солженицына связан прежде всего с «физиологичностью», т. е. с эмпиризмом. Но «исследованием» очерки Шаламова назвать трудно: по жанру это скорее классическая гневная публицистика (подсознательно, по чувствам, восходящая, может быть, к «Ювеналову бичу»: недаром и финал здесь звучит по-римски, по-катоновски: «Карфаген должен быть разрушен! Блатной мир должен быть уничтожен!»).
Категорический, императивный голос автора звучит уже с первых фраз первой главы «Очерков преступного мира», которая называется решительно и смело: «Об одной ошибке художественной литературы»:
«Художественная литература всегда изображала мир преступников сочувственно, подчас с подобострастием. Художественная литература окружила мир воров романтическим ореолом, соблазнившись дешевой мишурой. Художники не сумели разглядеть подлинного отвратительного лица этого мира…»
С высшей степенью серьезности, прямо и недвусмысленно обозначив тему — о фундаментальной роковой ошибке литературы и ее ответственности за эту ошибку, — Шаламов, чтобы обосновать свои обобщения, переходит к краткому обзору писательских имен и произведений. Он начинает с великих и дорогих ему имен Гюго и Достоевского, считая первого, за образ Жана Вальжана в «Отверженных», — «отдавшим немало сил для восхваления уголовного мира»; второму делает упрек в «уклонении от прямого и резкого ответа» на вопрос о морали преступников в «Записках из Мертвого дома»… (Вопрос о правомерности этих оценок мы оставляем за скобками: тема уже не раз обсуждалась исследователями Шаламова.)
Следом под его сокрушительную критику попадает неприкасаемый советский классик М. Горький: и Челкаш («несомненный блатарь», по Шаламову), и Васька Пепел — «романтизированы, возвеличены, а не развенчаны». Но особую роль в романтизации блатного мира, по глубокому убеждению Шаламова, сыграла советская литература 1920-х гг.: «Безудержная поэтизация уголовщины выдавала себя за “свежую струю” в литературе и соблазнила много опытных литературных перьев» (он называет имена Бабеля, Леонова, Сельвинского, Инбер, Каверина, Ильфа и Петрова и их известные произведения, которые имели успех у читателя, «а следовательно приносили вред», добавляет непримиримый Шаламов). «Далее пошло еще хуже», — пишет он, саркастически изображая «пресловутую перековку» 1930-х гг. и ее «литературный венец» — пьесу Н. Погодина «Аристократы», которая была отнюдь не одинока в потоке книг и кинофильмов на темы «перевоспитания людей уголовного мира»…
Подчеркну: с оценками Шаламова можно и сегодня спорить, но вряд ли можно отрицать социологическую правоту его выводов: яд уголовной романтики действительно заразил многих наших соотечественников — и тогда, и позже (и ныне!), и истоки этого российского феномена, несомненно, по преимуществу литературно-кинематографические. (Тем более важен был Шаламову весь этот романтический контраст и контекст для раскрытия им в последующих очерках страшной «сучности» блатного мира.)
Но как же использовал это мощное, страстное произведение Шаламова Солженицын? Прочтем начало главы «Социально-близкие»: