На ночлег пришли к заброшенному иранскому полицейскому посту, наполовину разрушенному курдами во время тех двух открытых сражений, что они дали, защищая свою республику 1946 года. Начиная уже зябнуть, поужинали у примуса лепешками и тухловатой разваренной курицей, которую Мак-Грегор купил на базаре в Резайе.
– Противно в рот взять, – сказала Кэти. – Мне уже окончательно разонравились яства восточных базаров.
– А тем не менее есть надо, – сказал он. – Ты глотай, отвлекаясь от вкуса.
Кэти поежилась, горбясь над жалким побитым примусом, а Мак-Грегор развернул два нейлоновых спальных мешка и состегнул их «молниями» вместе – для теплоты. И сразу же велел ей туда влезть, пока в теле осталась горсть тепла.
Молча, не разжимая зубов, она кивнула, вышла наружу и с минуту постояла в темноте на старой дороге, чувствуя, как черное безоблачное небо нагорья леденит ей голые лодыжки, голые руки, голые ноздри и легкие. Даже в слабом звездном свете панорама, высокая, огромно-вогнутая, была так тиха и чиста, что животно-грубым казалось обращать хоть малую ее частицу в отхожее место.
– Старой становлюсь, – горестно вздохнула Кэти.
Когда она вернулась в темное помещение поста, ей было по-прежнему зябко и она спросила у Мак-Грегора, в самом ли деле требуется раздеваться.
– А иначе замерзнешь в мешке, и я замерзну.
Забравшись в двуспальный мешок, она разделась догола и очутилась в холодной нейлоновой оболочке, а затем и Мак-Грегор быстро влез туда, и она прижалась к мужу.
– Я вовеки не согреюсь, – сказала она жалобно.
– А вот погоди немного.
Лежа в коконе мешка, в переплетении ее рук и его локтей, они ждали, чтобы холод сменился теплом, и Мак-Грегор спросил Кэти, не подстриглась ли и дочь их Сеси.
– Нет, – ответила Кэти. – Она все еще папина дочка. Без твоего одобрения не станет подстригаться. А одобришь – так и наголо обреется.
– Ну как, оправдала Школа изящных искусств ее ожидания?
– Сначала ей надо привыкнуть.
– А усидит она?
– Если только не сбежит замуж за какого-нибудь голенастого мальчика-француза.
– Неужели новая напасть?
– Ус покойся, – сказала Кэти, высвобождая одну руку. -Ничего с ней не случится. Ей куда безопаснее в Париже у тети Джосс, чем в Тегеране, под огнем страстей этого курдского фантазера Тахи. Я велела ей ежемесячно наведываться к Эндрю в Лондон или Оксфорд, а с Эндрю взяла слово, что он, что бы ни случилось, не забудет о сестре по широте своей братской души.
– Будь спокойна. Он сдержит слово.
– Не сомневаюсь. Но он так самоуверен, что это меня даже тревожит. В наши фамильные гостиные он заглядывает мимоходом, как на гостеприимные вокзалы, а дружит со всяким сбродом и шествует этаким транзитным пассажиром во всегдашнем потоке добрых друзей и братьев.
– Он мальчик организованный, – заступился за сына Мак-Грегор.
Кэти лежала, тесно прижавшись, водя ладонью вдоль спины его, по теплым позвонкам. Она уже согрелась, и от сердца у нее стало отлегать.
– Как будет «шорох» по-курдски? – спросила она тихо, словно кто-то мог подслушать.
– Какой шорох?
– А ты прислушайся.
На плоской земляной крыше что-то шуршало, легкий горный ветер шелестел там сухими былинками и палым листом.
– Гуш-а-гуш, – сказал Мак-Грегор.
– А как «бульканье»?
– Билк-а-билк.
– Шепот?
– Куш-а-куш.
– А храп?
– Кер-а-кер.
Кэти засмеялась.
– Помню, помню, – засмеялась она, устало приникнув к мужу. – Эти звукоподражательные удвоения – вот и все, что мне нравилось в курдском, да еще его чудесная образность: скажем жених будет «за руку взявший», транжир – «раскрыторукий», а отчим – «черствый отец». А как у них «красивый»?
– Сладкокровный.
– Я часто вспоминаю тот день в саду над озером Урмия. Как тогда ответила горянка мужу, прикрикнувшему на нее?
Сжимая в пальцах ее волосы, точно мягкую упругую траву, Мак-Грегор напомнил ей, что курд спросил жену разгневанно: «Ты кто – дьявол или джинния?» – И та ответила: «Я не дьявол и не джинния, я плачущая женщина».
Он ощутил, как на висок ему закапали теплые и непонятные слезы Кэти, и, прокляв мытарства, закрыв глаза, он попытался супружеским любовным способом отрешить мысль и тело от безнадежной жизненной неразберихи, а потом Кэти вытерла слезы и сказала успокоенно:
– Я ехала назад, твердо решив не ссориться с тобой. Но как же не ссориться, если мы так по-разному смотрим теперь на самое насущное?
Он услышал очень отдаленный собачий лай – первый звук, признак жизни, донесшийся до них за эти двенадцать нагорных часов.
– Скорее явится шииту его мессия, чем перестанут муж с женой ссориться, – отшутился он по-персидски.
– Ах, эти несносные персидские пословицы, – проговорила она сонно. – А знаешь, хоть и вялость дурацкая после истерэктомии, но хорошо, что не надо беспокоиться, вставать и вообще можно не думать и чихать на все. – Но прежде чем уснуть, она прибавила: – Так или иначе, а я найду способ вырвать тебя из всего этого.