В растерянном, трудном, нервном 1992-м я с изумлением прочитала газетную подборку стихов совершенно неизвестного мне доселе Дениса Новикова, в которой он в числе прочего дал пронзительно точную характеристику тогдашней России:
Ты белые руки сложила крестом,лицо до бровей под зеленым хрустом,ни плата тебе, ни косынки —бейсбольная кепка в посылке.Износится кепка – пришлют паранджу,за так, по-соседски. И что я скажу,как сын, устыдившийся срама:«Ну вот и приехали, мама».Мы ехали шагом, мы мчались в боях,мы ровно полмира держали в зубах,мы, выше чернил и бумаги,писали свое на рейхстаге.Свое – это грех, нищета, кабала.Но чем ты была и зачем ты была,яснее, часть мира шестая,вот эти скрижали листая…(«Россия». 1992)И этот поэт, так напоминавший, даже внешне, молодого Маяковского, ушел из жизни в 37 лет. Поневоле вспомнишь Высоцкого:
С меня при цифре 37 в момент слетает хмель, —Вот и сейчас – как холодом подуло:Под эту цифру Пушкин нагадал себе дуэльИ Маяковский лег виском на дуло.(«О фатальных датах и цифрах». 1971)А Борис Рыжий, на 27-м году повесившийся – как Есенин? Масштаб его таланта, пожалуй, поменьше новиковского, но искренность, напор, страсть, трагическое раскаяние в ошибках, точная характеристика своего поколения… Вот как он написал о своих друзьях из социальных низов:
На купоросных голубых снегах,закончившие ШРМ на тройки,они запнулись с медью в черепах,как первые солдаты перестройки.А я остался, жалкий Арион…(«Мои друзья не верили в меня…». 1998)И горько заметил – про самого себя:
…А была надежда на гениальность. Былада сплыла надежда на гениальность…(«…А была надежда на гениальность. Была…». 1997)Печально. Пожалуй, наше поколение, вошедшее в жизнь сразу после Великой Отечественной, оказалось более жизнестойким. Возможно, спасла оттепель, пришедшаяся на пору юности? Был «плюс», последовавший после жуткого сталинского «минуса», и память об этом плюсе давала силы перенести спуск к очередному минусу, а также сохранить надежду на следующий плюс…
Вообще-то эти вечные российские качели изматывают до того, что иссякнуть может даже самая полнокровная вера. Поэтому так дорог мне спокойный и горький скептицизм позднего Бродского. Поэтому восхитило творчество его друга и биографа Льва Лосева, который подвел итоги своего седьмого десятка в пронзительных «Стансах» (2004):
Седьмой десяток лет на данном свете.При мне посередине площадейживых за шею вешали людей,пускай плохих, но там же были дети!<…>Я как бы жил – ел, пил, шел погулятьи в узком переулке встретил Сфинкса,в его гранитном рту сверкала фикса,загадка начиналась словом «блядь».Разгадка начиналась словом «Н-на!» —и враз из глаз искристо-длиннохвостыпосыпались сверкающие звезды,и путеводной сделалась одна…Какие стихи! И ведь не приходило в голову этим людям кончать с собой…
Из нашего послевоенного поколения по стоицизму и глубине поэтического мироощущения к Лосеву приближается Сергей Гандлевский, чьи отдельные строчки то и дело всплывают в памяти:
Драли глотки за свободу слова —Будто есть чего сказать.Но сонета 66-гоНе перекричать…(«Драли глотки за свободу слова…». 2005)…И сам с собой минут на пять вась-васьЯ медленно разглядываю осень.Как засран лес, как жизнь не удалась.Как жалко леса, а ее – не очень.(«Мне нравится смотреть, как я бреду…». 2006)