Моливда возвращается один. Его высокопреосвященство примас Речи Посполитой остался погостить у магната. А секретаря торопят важные дела. Он добирается до Варшавы, где нужно забрать письма в Лович, но это занимает всего три часа. Моливда даже не обращает внимания на то, как выглядит столица в такой пасмурный зимний день, как сегодня. Он вообще не глядит по сторонам. Ну, разве что краем глаза замечает улицы, широкие и грязные; приходится смотреть в оба, чтобы не ступить в лошадиный навоз, от которого в странном холодном воздухе, который кажется Моливде настолько чуждым, что его почти невозможно вдохнуть, идет пар. Пахнет какой-то холодной степью, ветром. Моливде кажется, что внутри у него все скукожилось, то ли от холода, то ли от выпитого, он скорее переводит дыхание, чем дышит. После обеда Моливда отправляется в Лович. Едет верхом, нигде не останавливаясь.
За Варшавой – серое, низкое небо, горизонт – широкий, плоский. Кажется, что земле вот-вот недостанет сил удерживать бремя небес. На разъезженной дороге лежит мокрый снег, уже прихваченный морозом. Время к вечеру, скоро стемнеет, поэтому перед корчмой все больше лошадей. Запах лошадиной мочи, навоза и пота смешивается с запахом, который доносится из кривого дымохода, но прежде всего валит из открытой двери. На пороге стоят две женщины в красных юбках и коротких тулупах, наброшенных на белые праздничные рубахи, внимательно разглядывают всех входящих, видимо, кого-то ищут. Одна, помоложе и попышнее, отбивается от настойчивых ухаживаний подвыпившего мужчины в белой сермяге.
Сама корчма представляет собой постройку из побеленных известью бревен, низкую, с несколькими окошечками, под тростниковой крышей. На лавке у забора сидят женщины, которые приходят сюда поглядеть на большой мир – разогнать скуку. Закутанные в шерстяные клетчатые шали, с покрасневшими от холода носами, они сидят молча и окидывают гостей внимательно-безразличным взглядом. Иногда парой слов комментируют какое-нибудь мелкое происшествие. Те две женщины в тулупах вдруг замечают кого-то, начинается потасовка, крики. Может, это пьяный муж одной из них, а может – сбежавший жених: мужчина сперва пытается вырваться, но в следующее мгновение, успокоившись, позволяет увести себя по дороге в деревню. Заледеневший снег крошится под копытами лошадей, которые тоже с надеждой смотрят на задымленный вход в корчму, но оттуда доносятся лишь приглушенные звуки музыки. Самый меланхоличный звук в мире, думает Моливда: доносящаяся издалека, искаженная деревянными стенами, гулом людских голосов, поскрипыванием под ногами музыка – сведенная к глухим, одиноким ударам барабана. В следующее мгновение к ним присоединяется далекий колокольный звон, заливающий всю округу томительным отчаянием.
Нахман, то есть Петр Яковский, уже много дней сидит в своей крошечной комнате и пишет. В квартире, которую они с Вайгеле сняли на улице Солец, ужасно холодно, и отсюда все далеко. Вайгеле не оправилась от смерти ребенка, целыми днями молчит. Никто их не навещает, и они ни к кому не ходят. Быстро опускаются сумерки цвета ржавчины. Яковский собирает воск и лепит из остатков новые свечи. Исписанные страницы падают на пол.
…проливается. Каждая ситуация кажется мне бесконечной, когда я пытаюсь ее описать, от бессилия перо выпадает из рук. Описание ситуации никогда не исчерпывает ее до конца, всегда что-то остается неописанным. Когда я пишу, всякая деталь отсылает к другой, а та – к следующей, к какому-нибудь знаку или жесту, и мне постоянно приходится выбирать, за чем следовать, рассказывая эту историю, на чем задерживать внутренний взгляд, сей мощный орган чувств, умеющий воскрешать образы прошлого.
Поэтому я, когда пишу, то и дело останавливаюсь на распутье, словно Иван-дурак из сказок, которые так любил нам рассказывать в Иванье Яков. Я так и вижу эти распутья, разветвляющиеся пути, один из которых, самый прямой, средний, – для дураков, второй, справа, – для самоуверенных, а третий – для храбрецов или даже сорвиголов: полон ловушек, ухабов, недобрых чар и роковых стечений обстоятельств.