Акция Павленского «Горящая дверь Лубянки» выразительная, даже красивая, вполне художественная. Образ есть – дверь в ад, охваченный пламенем. И воля, и отчаянье, и гражданский жест – все на месте. У Павленского, кстати, акции всегда красивые, пластичные, not in my line, как говорил Вронский, но не могу не отдать должного. Совсем не мое искусство, а вчуже мне Павленский нравится. Но именно эта акция все же – нет. И даже – конечно, нет. Не нравится.
Тут простое соображение. В мошонке, прибитой к брусчатке на Красной площади, тоже был образ и воля, и отчаяние, но вред наносился только себе. За дверью, подожженной Павленским, мог быть кто угодно – сторож, вахтер, лифтер, и не надо мне говорить, что он тоже злодей из ФСБ и весь в крови, нет, он – сестра ее Лизавета. Даже если там никого не было и быть не могло, и Павленский это просчитал, с метафорой все равно проблема: огонь не знает различий, мировой пожар в крови не бывает только в крови, пламя взлетает и рвется во все стороны, и кончается всегда пепелищем. Остаются одни головешки. А вокруг них водят хоровод и песни поют. Взвейтесь кострами, синие ночи. Плоский затылок, уши без мочек.
«Павленский великий художник. 8 ноября – новая веха в истории России… Мне кажется, я и не доросла, чтоб говорить об этом – тут историческое и культурное событие такой величины, что просто немеешь… Теперь мы знаем, что вместо памятника Дзержинскому на этом месте будущее страховое общество „Свободная Россия“ воздвигнет памятник Петру Павленскому. Героям – слава!» Это не один и тот же восторженный голос, это разные люди и разные записи, общий экстаз сегодняшнего фейсбука. На таком фоне Глеб Морев, сравнивший Павленского всего лишь с Репиным, выглядит позорным филистером, Достоевским, поставившим Некрасова рядом с Пушкиным, – только рядом, с каким-то Пушкиным. «Нам эти слова показались вопиющей несправедливостью, – писал потом Плеханов. – Он был выше Пушкина! – закричали мы дружно и громко».
Были вопросы, по которым среди нас – московско-питерской антисоветской богемы, молодой при позднем Брежневе, царил полный консенсус. Советская власть рухнула, а консенсус сохранялся. Никто из нас не жаловал народовольцев, террористов, бомбистов, всякого Желябова и Перовскую; в них видели протобольшевиков; к тому же их безумная многолетняя охота на царя-освободителя, успешно завершившаяся его уничтожением, привела к тому, что Конституция Лорис-Меликова была положена под сукно, а Победоносцев над Россией простер совиные крыла. 1 марта 1881 года заморозило Россию почти на четверть века.
Ненависть ко всей революционной сволочи, огнем и мечом прокладывающей путь в светлое будущее, а на самом деле назад, в пещеру, была у нас так сильна, что распространилась на тех, кто стоял рядом, сбоку и поодаль – на нигилистов, на интеллигентов, ходивших в народ и ни в чем, кроме глупости, не повинных, даже на художников-передвижников и поэта Некрасова; я годами это потом в себе изживал и только в самое последнее время научился видеть хоть что-то хорошее в русском освободительном искусстве конца XIX века.
Вторая презумпция, тесно связанная с первой, относилась к самому самодержавию. Конечно, оно – душная тюрьма народов и ужас что такое, но пускающий красного петуха люд все же ужаснее. Нет, не так – определенно и гораздо ужаснее. Пусть будет лучше тюрьма, чем такая воля. Власть отвратительна, как руки брадобрея, но народ-брадобрей еще отвратительней.
Теоретики современного искусства считают, что одна из его задач – выявлять драмы, обществом не осознанные, делать видимым – невидимое. В свете пламени от сгоревшей двери на Лубянке стало очевидным, что обе презумпции, о которых я тут писал, давно рухнули. Красный петух, пущенный Павленским, был встречен дружными криками радости, венчан, коронован, вознесен на небеса и уподоблен Иисусу Христу. На мой взгляд, это очень грустная метаморфоза. Но уж какая есть. И за то, что Павленский ее вытащил наружу, сделал видимой, даже наглядной, ему полагается искреннее спасибо.