Ревзин нескончаемое благоустройство Москвы объясняет тем, что «довольно трудно пить кофе на тротуаре шириной метр, сидя напротив пробки из сотни машин с включенными двигателями». Геворкян на это возражает: «Я живу в городе, где именно так и происходит, и это не худший город на земле». Геворкян живет в Париже, в Марэ, и ширину в метр там холят и лелеют. Средневековому городу никто ляжки не раздвигает. Это немыслимо. Барон Осман давно преодолен. А до Москвы он как раз сейчас докатился, сто пятьдесят лет спустя. Москва – новодел, теперь переживающий османизацию-собянизацию.
Когда-то Москва тоже была Европой, кривой и узкой, сорок сороков, со старушечьми ухабами и путаным раздольем, с вросшими в землю домами в садах – чудесный XVIII век, простодушное слободское палладианство. И где это все? В книжках встречается до сих пор.
Мне тут возражают, что Москву постоянно уничтожают и отстраивают заново. Да-да, но основные структурные элементы раньше сохранялись – посредине Садового кольца, у Театра кукол, где сейчас ездят, а все больше стоят автомобили, до Олимпиады 1980 года был островок с вековыми деревьями и заброшенными дачками, сладчайший приют любви, доложу я вам. «Москва – большая деревня» там еще живо угадывалась.
Это зачистили так, чтобы не осталось ни одного микроба, выжил только Кремль, под стенами которого плодятся церетелевские звери. Через дорогу от них есть сталинско-брежневский, лужковско-собянинский город. Он еще бодрый и все время молодится. Мне этот город абсолютно чужой, и что с того? – он ничем не плох, таких городов миллион. И почему бы его не благоустраивать до бесконечности, в нем все под это заточено.
К вечно продолжающейся дискуссии. Чистым все чисто. Невозможен хейтспич, коли нет ненависти. Это абсурд. Любые вообще слова можно употреблять, все зависит от того, как они произносятся и что в них вкладывается. Интонация преображает все, малейший сдвиг, и волк оказывается ягненком, стервятник – голубем, и это вызывает одно восхищение. Можете плеваться жидами и пидорами и быть при этом безвредным, быть очаровательным? – тогда вперед, отчего же не плеваться. Не можете? – засуньте язык себе в жопу. Речевые правила придумываются не для тех, кто умеет их нарушать, а для тех, кто этого не умеет, а, значит, обязан соблюдать – строго и неукоснительно.
Посмотрел видео про убийство двухсотлетнего дуба в Кусково. Дело было позавчера, 2 июля. Заняло 15 секунд. Это барский парк, барский дуб, живой свидетель истории и культуры, сам история и культура, бесконечно большая ценность, чем многие здания, возбуждающие общественность на защиту. По мне так пусть всю Москву еще пятьдесят раз перероют и все АТС снесут – плакать давно не над чем. А тут как человека зарезали – почтенного, редчайшего, еще дружившего с Пушкиным.
Андрей Громов справедливо пишет о том, что мужчины не меньше женщин страдают от насилия: «Очень многие мужчины тоже боятся и тоже „держат в руке ключи так, чтобы можно было использовать их как оружие“. Только с той разницей, что позволить себе бояться они, как мужчины, не могут. И если вдруг исключить слово „сексуальное“, а оставить только насилие, то окажется что любой практически мужчина сто очков даст вперед большинству женщин… И поверьте, мужчине, которого избили и ограбили, крайне херово. Не менее херово, чем девушке, которую облапали».
Все верно в этом рассуждении, только слово «сексуальное» не надо исключать. Оно – ключевое. Уличное насилие почти всегда сексуально, даже то, которое так не осознается и не воспринимается и даже оно в первую очередь. Я понял это, когда постарел и неожиданно обнаружил, что могу спокойно перемещаться по любому, самому драматическому пространству, будь то условные здешние Люберцы или мусорные углы возлюбленного Неаполя. Конечно, старикам тоже дают просраться, бывает, но это происходит в разы реже, нет тут простора для энтузиазма, для доблестного молодечества. Агрессию возбуждает юность, она ее притягивает, и молодому человеку ровно так же, как и девушке, страшно в этом мире бушующем. И да, в каком-то смысле у него больше угроз. Но как только он стареет, все эти угрозы сразу исчезают, в один миг, он никому нах не нужен, и – о счастие, о радость! – может в любой точке света испытывать всю полноту целомудренного блаженства.