Двадцать лет назад, во время трансляции фильма «Леди Оскар», тетя выключила телевизор на самом интересном месте, заявив, что отвезет меня в театр. В тот вечер давали пьесу Чехова «Чайка». «Его произведения – переломный момент в мировой драматургии», – взволнованно объясняла тетя; пришло время и мне познакомиться с ними. Тогда у нее был русский период: она ходила в меховой шапке, пекла блины с икрой и читала только Анну Ахматову, Нину Берберову и Марину Цветаеву. Их книги были разбросаны по полу моей комнаты, которую я делила с тетей, когда она приезжала к нам в гости, – строгие обложки болотных и коричневых тонов, на которых чаще всего изображались длиннобородые мужчины в шубах и раздавленные горем женщины, сидящие в полутьме или при тусклом свете свечи.
Я никогда не была в театре, и при мысли об этих людях на обложках русских книг мне становилось страшно, но потом я все-таки решила довериться тете. Она оделась для выхода в свет: переливающееся шелковое платье и красная помада, волосы собраны в пучок. А я выбрала милое платьице с блестками, которое тетя подарила мне для первого причастия, а мама носить запретила.
– Прекрасно выглядишь, Олива! – воскликнула Вивьен, увидев меня. – Именно так и нужно одеваться в театр.
Она надела шапку и шубу, и мы сели в автомобиль. Это была машина моего отца, на которой она уже успела попасть в пару аварий.
– И где здесь сцепление? – спросила меня тетя, растерянно глядя на педали.
Она водила машину только у нас в гостях, и то не всегда, а память ее довольно избирательна. Я понятия не имела, что такое сцепление, но наконец после пары резких рывков тетя его нашла. Несмотря на то, что мы несколько раз глохли на светофорах, и на несколько гневных тетиных выпадов в адрес автомобилистов, обгонявших нас с громкими гудками, мы добрались до места назначения в целости и сохранности.
Тетя не успела купить билеты заранее, но места еще были. «Сила судьбы!» – произнесла Вивьен, вызвав улыбку у дамы на кассе.
Сцена, возвышаясь над партером, занимала центральное место в зале: бархат, мерный гомон, посетители обмахивались программками, как веерами, сверкающая люстра, старинные зеркала – этот мир не был похож ни на что мною ранее виденное. Вот-вот должно было начаться что-то магическое, даже сакральное, восхитительное или пугающее.
Занавес поднялся, и открылся вид на пустое и довольно невзрачное пространство, в котором перемещались актеры, одетые в точности как персонажи на обложках тетушкиных книг. Они странно разговаривали и говорили непонятные вещи. Но как они это делали! Опустившись в мягкое красное кресло, я с чувством первобытного наслаждения наблюдала, как они спорят, любят друг друга и страдают. Я была там единственным ребенком и чувствовала свою значимость: я присутствовала на спектакле, который стал переломным моментом в мировой драматургии, что бы это ни означало.
Когда снова зажегся свет, я заметила, что тетя плачет.
– Пойдем чего-нибудь выпьем, – предложила она, вытирая глаза уголком шали.
Сидя в буфете (мне – вода с мятой, чистая водка – для нее), она беседовала со мной, как со старым другом: она знала, что поход в театр пойдет ей на пользу, так как театр – это зеркало души. Там, на сцене, были мы. Мы. Понимаю ли я?
Но нет, я не понимала… То, что я видела, было необыкновенно, я этого никогда не забуду, но все эти персонажи показались мне во всех отношениях чуждыми. Чуждыми, да еще к тому же и экстравагантными!
– Да, на сцене они были в костюмах, – примирительно ответила тетя, – потому что принадлежат другой эпохе, но их боли и радости схожи с нашими, дорогая Олива.
Тетя говорила, что, как и Нина, чувствует, будто ее призвание на самом деле таковым не является. Но она не в силах от него отказаться. Она пишет одну и ту же книгу уже более двадцати лет, и зачастую на поиск одного-единственного слова у нее уходит несколько дней. Она думает только о литературе, об истории, ради которой она жертвует всем; сочинительство конкурирует с жизнью и побеждает, заставляет ее пренебрегать личными делами, мешает создать семью и удержаться на работе. История все не выходит, а жизнь ускользает, течет мимо, меняется, предает ее. История отказывается ложиться на бумагу. Возможно, ей так никогда и не удастся опубликовать рукопись.
Я хотела бы дать ей совет, но мне было десять лет, мне еще предстоял экзамен за пятый класс, на мне платье, которое я собиралась надеть на первое причастие, шерстяные носки и туфли без каблуков. Я никогда не была в России, и, наблюдая слабость моей тети, я чувствовала себя совсем ничтожной. Меня ужасала мысль, что в этом возрасте можно чувствовать такую растерянность. Все взрослые вокруг меня были похожи на моих родителей: они довольны жизнью, их кредо – испытывать чувство удовлетворения. Они считали, что, если тетя потерпела неудачу на литературном поприще, ей давно следовало бы отказаться от своих амбиций и смириться, – их слова долетали до меня, когда я подслушивала у двери спальни.