Молча нубиец передал ему свиток, от которого пахнуло знакомыми духами. Не дожидаясь команды, подал лампу, чтобы мужчина смог прочитать послание.
«О, мой лев!» — мурлыкнули строки затейливой вязи.
Сердце военачальника ёкнуло, будто вот-вот предстояло спрыгнуть в горную расщелину.
«О, мой лев!
Я помню свои обещания.
Завтра жду сваху.
Тебя — жду сейчас».
Али Мустафа вздохнул полной грудью, чувствуя, как на лице расплывается глупейшая улыбка.
Нубиец потянул у него из руки лампу.
— Я провожу. Лошади готовы.
— Веди! — рыкнул ага.
Будто не было позади утомительного плаванья и рысканий в пустыне, морской качки и нескольких штормов, стонов раненого и ревнивых дум вдали от Луноликой — откуда только силы взялись! Сердце неслось к ней, он — за сердцем, а за ним — раскинув крылья и смеясь неслышно, парила та, что на всех языках мира называлась одинаково — Любовью.
— Ma petite Kekem, est-ce vous?
Улыбнувшись, Огюст Бомарше перевёл взгляд на подскочившего к его кровати соотечественника, изрядно взволнованного. Неудивительно. Вместо намеченных двух суток маленький галл проспал все пять! Было от чего сходить с ума. Хоть Аслан-бей и заверял, что в подобном сне, в данном случае, нет ничего ненормального, что организм, измученный длительной болью, сам себе отвоевал несколько дней полного покоя — франки не находили себе места. Да и не только они. Из ТопКапы дважды в день запрашивали отчёт о состоянии чудом спасённого консула Александрии. Во франкское посольство пришла депеша от самого короля Генриха — с требованием подробного рассказа о судьбе его подданного, а также радостным известием о рождении у оного дочери, а в придачу — довольно крупная сумма, воплощённая в золотых монетах с профилем самого Его Величества. Мало того, послание от монарха доставил медикус герцога Эстрейского, молодой человек весьма приятной наружности, дерзкий, гневливый, но, очевидно, несмотря на совсем юные лета, знающий толк в своём деле, ибо перед тем, как в свою очередь осмотреть Бомарше, долго беседовал на латыни и франкском наречии с уважаемым Аслан-беем, и, судя по всему, с профессиональной стороны показал себя блестяще.
Но главное — с появлением этого молодого человека заметно оживился и помолодел сам табиб. Они подолгу беседовали с гостем в библиотеке — и всё не могли наговориться. Поскольку приезжий докторус Поль был иноверцем, Ирис при общении с ним могла не скрывать лица, а значит, доступ в библиотеку ей дозволялся. Чем она и пользовалась, занося беседующим то кувшинчик шербета, то чай, то душистый кофе… Впрочем, кофе гостю не особо пришёлся по вкусу; избегал он и общества кальяна, а вот до сладостей оказался большой охотник. Раскусив эту его слабость, и, по своему обыкновению, благоволя к молоденьким юношам — «совсем ещё отрокам, молоко на губах не обсохло, а уехал от отца-матери за море, на чужбину…» — кухарка Фериде нет-нет, да и отправляла вслед докторусу, когда он уходил в посольство, свёртки с домашней халвой, рахат-лукумом и чак-чаком…
И почему-то из всех появляющихся в доме франков только к этому благоволил Кизилка. Вплоть до того, что бесцеремонно проникал в библиотеку, вспрыгивал медикусу на колени и, утоптавшись, спокойно засыпал. И не изгонялся, нет, напротив, гладился тонкими, почти женскими, пальцами, чесался за ушком…
На третий день визитов доктора Поля беседы с табибом велись уже на османском наречии — сперва на ломаном, но улучшающимся с каждой минутой. У франка была удивительная память. Абсолютная, как сообщил табиб, поглядывая на собеседника с нескрываемым удовольствием. Они обсуждали труды врачевателей, современных и древних, и, оставаясь незамеченной в углу библиотеки, Ирис, хоть и не понимала большую часть сказанного, с благоговением прислушивалась к разговору двух мудрецов, один из которых был ненамного старше её самой, но знал невообразимо больше.
Из этих-то бесед она и узнала, что, по рассказам де Камилле, Огюст Бомарше мало что помнил из произошедшего с ним в Александрии. Он пришёл в себя уже в пустыне, в шатре бедуинов, и первое, что осознал — дёргающую боль в руке. С тех пор эта боль оставляла его лишь ненадолго — пока действовала настойка опия, принятая перед ампутацией кисти, после чего — вгрызлась с новой силой…
Он неплохо знал разговорный арабский, а потом, позже, обнаружил, что говорит и на другом языке, и точно знал, что это язык — франкский, но, заговори он на нём — здесь его никто не поймёт… Когда однажды в селение кочевников забрели торговцы и принялись расхваливать свои товары на нескольких наречиях — без труда вдруг выделил из них османское. Память возвращалась неохотно, по каплям. Редко когда знание приходило безо всякой на то причины, как бы ниоткуда; чаще всего требовался толчок извне. Видел верблюда — знал, что это верблюд. Видел кремневый пистолет у хозяина шатра, уж невесть как сюда попавший — понимал, что это оружие, из него стреляют круглыми пулями, а там — по цепочке вытягивалось из забытья, что есть на свете и мушкеты, и ружья… но где и для чего они существуют?