Наверное, мы были далеки от того жаркого сообщничества, того безразличия двоих к остальному миру, в
котором находит успокоение бурная страсть, независимо от того, имеет она право на существование или нет.
Наше совместное одиночество по-прежнему было поединком, прерываемым ненадежным перемирием, когда
Морис терял свое превосходство и пытался защититься от моих укоров, снова потопляя их в блаженстве. Но
таким образом ему удалось заставить замолчать во мне то, что еще оставалось от вчерашней девочки,
задыхающейся от своего прекрасного стыда, ошеломленной внезапным обретением целомудрия вместе с этой
острой благодарностью, этой нежностью всей ее кожи, этим наслаждением дышать в одном ритме с другим
телом, благодаря которому ей только что открылась настойчивость ее собственного. Он добился своего: я на
самом деле стала его любовницей. Я более не могла пребывать в неведении того, что толкнуло меня в его
объятия, и, стоя на краю пропасти, — которая, какой бы волшебной она ни казалась временами, все-таки
оставалась пропастью, — испытывала только одно желание: отринуть всякие мысли, предвкушать, ждать,
закрыв глаза, сомкнув объятья.
Морис, впрочем, тоже. Ни его серьезность, ни его спокойствие не могли ввести меня в заблуждение: у
каждого своя маска. Оставив ужимки для других, он выбрал себе личину безмятежности; он прикрепил ее к
своему лицу с легкостью, приобретенной с привычкой; и надо было хорошо его знать и пристально на него
смотреть, чтобы заметить в непростые для него минуты усилие, с каким он удерживает эту маску, когда на его
висках обозначались две явственные морщинки, похожие на веревочки.
* * *
Эти морщинки пролегли до самых ушей, когда он в последний раз повернул руль, проезжая за ограду
Залуки. Затем ему только с трех попыток удалось въехать задним ходом в гараж, где он задержался, засунув
голову под капот, чтобы проверить уровень масла и уровень жидкости в аккумуляторе. Возможно, он надеялся,
что я уйду без него и теперь, когда он придал мне мужества, отплачу ему за заботу, избавив от сомнительной
обязанности вернуть матери заблудшую овечку. Но я не отходила от него ни на сантиметр. И труся, и ерепенясь,
я думала о том, что он должен бы предложить мне сбежать, устроить скандал, предоставив мне отказать ему в
этом. Наконец он выпрямился, молодец-молодцом, и сказал:
— Пошли!
В прихожей я услышала, как Нат хлопнула створками буфета, крича на Берту:
— Ты опять слопала варенье! Не отпирайся, я знаю, что это ты…
По крайней мере, я смогла определить ее местонахождение. Я на цыпочках прошла мимо двери, считая,
что будет проще, раз уж я уехала, не попрощавшись, вернуться, не поздоровавшись, не подставляясь под ее
упреки и не отдавая себя на ее суд. Вот она я: ухожу, прихожу, как ни в чем не бывало, и если и забываю о своей
маленькой семье, то лишь ради непомерной работы, так что уж извините! Не останавливаясь, я поднялась по
лестнице, Морис — след в след за мной. По наверху он схватил меня за руку:
— Тебе не кажется, — прошептал он, — что нам лучше зайти к твоей матери по очереди? Я бы не хотел,
чтобы она подумала, будто мы в сговоре…
“А еще врать ей передо мной! А еще устраивать мне представление из ласк, обязательных для тебя!” —
мысленно добавила я, довольная тем, что чувствую себя менее миролюбивой и в свою очередь застигла его в
минуту слабости. Наши взгляды встретились, он понял, расправил плечи и намеренно вошел первым,
проворчав:
— Пошли, дурочка!
Но его плечи тотчас ссутулились. Мама воскликнула:
— Ах, вот и вы оба! Совсем меня забыли?
Я бросилась к ней, вдруг избавившись от всех своих страхов. Мне не приходилось краснеть перед кем бы
то ни было за это чувство. Мне не приходилось притворяться, боясь, что тот мужчина обидится на знаки любви,
выказываемые этой женщине. Я могла целовать мою мать губами, еще влажными после другого поцелуя. А
Морис, удерживаемый моим присутствием, не мог этого сделать. Он даже не смел вымолвить привычное
“Добрый вечер, дорогая”, ставшее двусмысленным. Он неловко смотрел, как мы с мамой милуемся, с трудом
выдавливая из себя улыбку, в которой читались все его опасения. Ведь мало того, что он не чувствовал себя в
силах быть пристойным с одной, чтобы это не выглядело непристойно для другой; он наверняка тоже заметил,
как трудно маме дышать: она побагровела, со свистом выдыхала воздух, и он, наверное, задавался вопросом о
том, что же ему думать об этой дочери, которая еще утром терзалась муками совести, а теперь мурлыкала на
груди своей дорогой соперницы.
— Извини меня, Изабель, — сказал он. — У меня была запланирована встреча, из-за которой нам
пришлось уехать очень рано. Ты еще спала.
— Ты не говорил мне об этой встрече, — сказала мама, и ее взгляд метнулся ко мне, ища подтверждения.
Но от того, что крылось под словом “встреча”, кровь бросилась мне в лицо. При мысли о том, как мама
истолкует мое смущение, румянец стал еще гуще, а Морис в довершение всего торопливо уточнил: